Мы видим, что в сюжетах верхнепалеолитических художников абсолютно доминируют копытные – лошади, олени, лани, зубры, дикие быки, туры, козлы. Намного реже встречаются мамонты и медведи. Столь же редко люди. При том в монументальном пещерном искусстве предпочтение отдается мужчине, а в прикладном и статуарном – женщине. В наскальной же живописи часто изображается женское лоно – рождающая, возрождающая сила земли (если мы правильно интерпретируем эти весьма символические изображения как вульвы). Мелкие животные изображаются в монументальном искусстве редко и, скорее, как элемент пейзажа. Изображения растений крайне редки. Поскольку копытные и в более поздние эпохи религиозной истории человечества оставались главным объектом животных жертвоприношений, статистика Леру-Гурана подтверждает наше предположение: живопись пещер – это по преимуществу вечно длящееся жертвоприношение – посвящение жертвенных животных Богу и через это посвящение и вкушение действительных жертв соединение с Богом человека-жертвователя.
В эпоху верхнего палеолита религиозный гений человечества делает великое открытие. Можно, нарисовав изображение жертвы, быть уверенным, что она вечно будет приноситься, независимо от участия людей в тайнодействии. Жертву телесную, которую, судя по остаткам пищи на могилах, приносили уже неандертальцы, а то и синантропы, кроманьонец дополнил жертвой изображенной, но оттого не менее значительной, а напротив, не единовременной, но вечной. В великом поединке со смертью человек начал осваивать новый прием, который, казалось бы, приближает победу.
Можно ли полагать этот новый прием магическим? Большинство исследователей верхнепалеолитической живописи, как бы они ее ни объясняли, однозначно говорят – «да».[194]
Но такая однозначность ответа объясняется двумя специфическими особенностями собственного сознания этих ученых. Будучи в своем большинстве выходцами из протестантских обществ, они с детства заражены своеобразным иконоборческим импульсом. В мысли о том, что сделанное человеком изображение ведет его к изображенному объекту, такие исследователи усматривают «привкус жажды магического обладания». Для них и христианская икона есть магический объект. С другой стороны, протестантизм Лютера принципиально отрицает посмертную жизнь души. До последнего воскресения и суда умерший пребывает как бы в беспробудном сне. Потому-то любые заупокойные обряды не приемлются строгим лютеранством. Отсюда стремление установить отношение с душами умерших предков для ученых лютеранской культуры – это тоже «суеверие», магизм, пустое дело.Магия в этом случае превращается просто-напросто в «плохую религию». Однако смысл магии можно определить намного строже. Магия есть определенная религиозная практика, ориентированная на подчинение духов или положительное (привлечение их сил себе в подмогу), или отрицательное (так называемая защитительная магия, когда воздействия духов стараются избежать). В теистических религиях (то есть в таких, которые ориентированы на Бога-Творца) магия занимает всегда более или менее скромное и подчиненное место. В тех же религиях, где Бог-Творец «вынесен за скобки» актуальной религиозной практики и адепт всецело погружен в мир духов (такие религии я именую демоническими – от греч. d£imwn – дух, низшее божество), магия становится, из-за устранения Бога-Творца, основной религиозной практикой. Поэтому демонические религии часто именуют магическими или, попросту, магией, оставляя право именоваться религией только за религиями теистическими.
В отличие от религиозного сознания, сознание магическое стремится овладеть духовным миром, подчинить его своей воле. Религиозное же сознание, напротив, желает само, избавившись от своеволия, подчинить себя воле своего Создателя – Бога. «Хотя бы я и прав был, но… буду умолять Судию моего» [Иов 9,15] – эти слова многострадального Иова есть абсолютное проявление именно религиозного воззрения на Бога.
Сама по себе палеолитическая живопись не позволяет нам, как бы мы ее ни интерпретировали, безусловно определить ее как магическую или религиозную. Очень часто и религия, и магия пользуются одними и теми же объектами, вкладывая в них различный смысл и преследуя вовсе не сходные цели. В руках палеоантрополога имеются только материальные объекты, и, если он не увидит за ними определенный духовный смысл, он может их с равным успехом считать и магическими, и религиозными.
«Магические практики, – указывал А. Йенссен, одним из первых усомнившийся в магизме кроманьонской живописи, – представляют собой всего лишь аппликацию старинных культовых действий, более не сознаваемых ясно и потерявших первоначально свойственный им религиозный смысл».[195]
Но как установить, что имеем мы в верхнем палеолите – религиозное стремление или его «магическую аппликацию»?