Еще будучи кадетом, я видел наказание шпицрутенами. Надо видеть эту ужасную пытку, чтоб уж никогда не позабыть. Выстраивается тысяча солдат в две шпалеры, лицом к лицу, каждому дается хлыст; живая «зеленая улица», только без листьев. Выводят преступника, обнаженного по пояс и привязанного за руки к двум ружейным прикладам… сзади на дровнях везут гроб. Приговор прочтен; раздается зловещая трескотня барабана – раз, два! – и пошла хлестать… «Братцы, пощадите!» – прорывается сквозь трескотню барабана. Скоро спина и бока представляют сплошную рану, кожа виснет клочьями… Упал, а бить еще много, живой труп кладут на дровни и возят взад и вперед, промеж шпалер, и рубят, рубят свои же братцы-солдатики, такие же крещеные. Боже, как он кричал: «Братцы, пощадите!», но братцы не щадили.
И никому нет дела до подобного зверства. Можно ли поверить, что при множестве судов, департаментов, канцелярий, всяческих комитетов и комиссий в течение двадцати пяти лет почти единственным, кому было дело до всех подобных мерзостей, оставался Фёдор Петрович Гааз? Теперь же не стало и его…
Шея моя толсто забинтована, не повернешь, перед глазами потолок. Когда надо мной склоняется сиделка, один взгляд ее облегчает боль. «Барин, да что ж вы так раскинулись?» – она подтыкает байковое одеяло под бок, поправляет подушку. А кто я ей?
Когда мы с братцем Николенькой угорели в бане, я пролежал несколько недель в кадетском лазарете. Корпусный доктор Зеленский навещал меня каждый день; проснувшись ночью, я нередко видел его отдыхающим на соседней койке. Сей незабвенный доктор Зеленский, эконом Андрей Петрович Бобров и директор корпуса генерал-майор Михаил Степанович Перский явились мне лучшими людьми, коих я знавал до встречи с Фёдором Петровичем Гаазом. Им четверым и отданы навечно места в бельэтаже моего сердца, как сказала когда-то Полина Прокофьевна. Сейчас из них жив только Зеленский. Он, без сомнения, остался бы доволен уходом за своим давним пациентом, маленьким кадетом.
Единственное окно завешено кисейной шторой. Круглый столик на гнутых ножках, стул, фаянсовый таз с кувшином – вот вся обстановка моей палаты. Как бы крепко я ни спал, когда входит Татьяна, я тотчас просыпаюсь, узнаю ее по колебанию воздуха, по сухому запаху ромашки, которой пахнут ее волосы. Я молча смотрю на нее, да и что мне ей сказать? Помнит ли она меня?
Года три назад, вернувшись из Калуги, где я был с поручением от графа Закревского, я приехал к Фёдору Петровичу: он просил меня узнать у игуменьи Ангелины, что она приговаривает, слушая удары маятника. Гааз очень обрадовался, что я не забыл исполнить его просьбу.
– Очень желал бы поместить сии слова под часами в тюремном замке. Что же сказала мать игуменья?
– Она так приговаривает: «Как здесь, так и там».
– Сейчас же велю послать записку в замок. Василий Филиппович, – попросил он доктора Собакинского, – велите позвать Ефрема.
– Он уж в конторе, сегодня как раз его дело решат.
Осмотрев, все ли ординаторы собрались, Гааз спросил:
– Можно ли мыть грязное белье перед своим соседом? – Он имел в виду меня.
– Можно, – ответил за всех доктор Собакинский.
– Тогда, Арсений Ильич, просим вас разобрать наше дело о воровстве. Пелагея Матвеевна, позвать Антона Мартыновича.
– Он уж ушел. Я говорила, чтоб шел к вам, а он сказал, что ему нужно.
– Ты надзирательница и должна была тотчас сказать мне, что фельдшер хочет уйти, тогда б я сам сказал ему. А коли не исполнила, плати штраф пять копеек.
– Как ж-с, когда он ушел? – возразила Пелагея Матвеевна.
– Ты платишь штраф за
– Что же вы нас все притесняете, Фёдор Петрович?
– И еще тебе штраф – за грубость.
Матвеевна поджала губы, но опустила два пятака в кружку. Наконец призвали сиделку Татьяну и дворового человека Ефрема. Татьяне тогда было лет восемнадцать, и красоты она была редкостной. Я сперва не признал ее в скромном платьице и белом чепце с вышитым крестом, – ведь раньше она служила в известном заведении. А Ефрем оказался рыжебородым мужиком и большим плутом. Отпущенный помещицей в Москву с билетом, в котором та писала, что сего человека можно держать без всякого опасения, Ефрем поступил в больницу с болезнью, прижился и был взят Гаазом в услужение. Но вскоре открылось, что он нечист на руку: сперва украл у Фёдора Петровича рубль, потом три, а на Пасху – четвертной. После чего из камердинеров его уволили в дворники.
В тот раз Татьяна и Ефрем обвинялись в краже салопа. Фельдшер Антон Мартынович уже составил бумагу в часть, но решили выслушать самих преступников.
Татьяна заплакала.
– Да не брала я его, а только убрать хотела. Еще сказала Пелагее Матвеевне, что ж это салоп лежит, убрать надо.
– Жаль мне тебя, Татьяна, – сказал Фёдор Петрович, – ведь в части тебя накажут.
– Да ясное дело: Ефрем украл салоп, а Татьяна его вынесла, – ворчал фельдшер Антон Мартынович.
– Ну, Арсений Ильич, изложите нам свое решение.