Пятьдесят два. Он умер, как тогда говорили, от разрыва сердца. Мама моя была с очень сильным характером. Отца моего биологического она просто презирала. Считала его тряпкой, мямлей и, когда узнала, что во время войны он пошел в ополчение, просто не поверила… А после войны у Николая Александровича была черная полоса. В «Правде» писали: «Бернштейн – лжеученый, который занимается лженаукой кибернетикой». Ведь он успел в 1948 году получить Сталинскую премию. Я сейчас думаю, что его не арестовали только потому, что он работал в такой области, в которой в то время никто ничего не понимал, и он никому не перешел дорогу, он никому не мешал, в отличие от конфликта Вавилова и Лысенко.
Они дружили до войны, а потом у всех были свои неприятности. Ландау даже сидел. Его спас Курчатов. Сталин считался с Курчатовым и Иоффе. Королев, Курчатов, Капица, Ландау. К Калинину ходила бабушка, когда дедушку арестовали. Тот сказал ей: «Чем я могу помочь? У меня самого жена сидит»[43]
.Была вечерняя прогулка – мама, папа и я. И я какие-то вопросы задавала, а он сказал: «Все живое живет благодаря солнцу. А если солнце погаснет, то жизнь остановится. Мы все умрем». Я – в рев. «Успокойся, солнце погаснет еще очень не скоро, мы все умрем раньше». Я еще больше пустилась в рев. Вообще, он хорошо все объяснял, был таким педагогом, но терпеть не мог преподавательскую работу. Иногда его уговаривали прочитать какой-нибудь курс по физиологии в МГУ, трехмесячный допустим[44]
. Если его уговаривали, он добросовестно читал. Слушать его сбегались со всех факультетов. Не только сесть, но и встать негде было. Сидели на ступеньках, стояли в проходах.Да, только иногда соглашался читать лекции, и то не всегда доводил до конца. Не нравилось ему.
Ко мне он лучше относился. Я не нуждалась в палке, была тихой, спокойной, послушной девочкой. А Саша был – сто чертей в одном флаконе. Он им давал дрозда. Отец никогда не бил его. Но один раз за всю жизнь он отлупил его ремнем. Видимо, было за что. А потом переживал, каялся сам маме. А мама его убеждала, что правильно поступил. И был случай в Ташкенте, мне было 12 лет. Жили мы там очень тяжело. И я, хоть зарежьте, не помню, что я ему сказала. И он возмутился так, что ничего не ответил, а дал мне пощечину. Это было единственный раз в нашей жизни.
Саша знал английский язык, потому что отец говорил с ним по-английски.
В быту. А я не хотела, мне скучно было английским языком заниматься. Правда, я занималась с удовольствием французским. Немецкий я знала, потому что до войны у нас был такой порядок: первую половину дня все в доме говорили по-немецки, а вторую – по-французски. Тут хочешь не хочешь, а заговоришь.
Да, она еще знала польский, которому нас учила бабушка, мамина мама. Вообще я такой спеси, как у поляков, не встречала нигде и никогда. Поляки и самые умные, и самые красивые, самые, самые, самые. И мы с братом знали польский язык, потому что мамина мама была полька с неприличной по тем временам фамилией, она была урожденная Скоропадская[45]
. Тогда был гетман Скоропадский, злейший враг советской власти. Бабушке приходилось скрывать эту фамилию. Хотя это было простое совпадение, но она уверяла, что хоть и далекая, но его родственница. Зачем ей это было надо, не знаю. И в нас с братом, когда мы были еще молодые, глупые и не могли сопротивляться, она вбивала польский язык, так как до войны мы рядом жили. Мы – в Левшинском переулке, а она – в 1‐м Обыденском (около метро «Кропоткинская»). Виделись очень часто. Потом, когда мама вышла замуж за отца, то дедушка сказал бабушке (это я помню): «Наталия входит в чужую семью, пусть она там осмотрится, обживется, а Танька пускай поживет у нас». И я жила с бабушкой.