— Он здесь уже два месяца и до сих пор не проронил ни слова. Мы даже не знаем, может ли он говорить. Полагаю, один глаз у него видит, хотя второй по-прежнему слеп. Возможно, это временно; затрудняюсь ответить. И, кажется, он глухой; я попробовал стандартный тест, уронил металлический поднос за его спиной, но он не отреагировал. Одежда при поступлении была в таком состоянии, что идентифицировать его по одежде не представлялось возможным; что до его физического состояния, когда мы удалили осколки шрапнели, порезы и ссадины быстро затянулись. Я бы сказал, что физически он здоров, однако его психика вызывает опасения. Я привык слышать от пациентов иррациональные ответы, но не привык, что они молчат.
— Напомни-ка, откуда он взялся, этот немой? Что о нем вообще известно?
Заместитель пролистал историю болезни, хотя помнил немногие известные им сведения наизусть.
— Его нашел в конце августа местный крестьянин; он спал в сарае. Хотя по виду его не оставалось сомнений, что он изнурен голодом, украсть еду он не пытался. Крестьянин позвал жандармов, и те, не зная, как с ним поступить — ведь никаких преступлений он не совершал, — привели его к нам.
Австралийский адъютант оказался верен слову и собрал все личные вещи, которые только смог найти в окопе. Он отправил в дом на мысе Полумесяц небольшое портмоне, в котором были фотографии Альберта и Ханны Каугилл и семейный портрет Майкла, Конни и детей. Была там и студийная фотография необыкновенно красивой молодой женщины, которую Ханна не узнала. Как ни странно, именно при виде этой последней фотографии она начала плакать.
Через несколько недель Джеймс и Элис тоже получили посылку. Помимо семейных фотографий, в посылке было незаконченное письмо, найденное адъютантом в окопе. Смахивая слезы, застилавшие его глаза, Джеймс прочитал вслух смятое, в пятнах письмо.
Дорогие мама и отец,
это страшная война, но у меня пока все в порядке. Ребята в моем подразделении подобрались что надо, мы прикрываем друг другу спину. Вот только сейчас немец совсем остервенел и бомбит нас по-черному.
Англичане вроде тоже ничего, кроме пары офицеров, которые задирают носы так высоко, словно наступили в кенгуровую лепешку (прости, мам). Нам, впрочем, повезло; офицер, к которому нас приписали, славный малый. Мы с ним хорошо поладили. Я ему сказал, мол, говор у него такой же, как у моего старика; вы с ним, должно быть, из одних мест. Он даже похож на тебя, пап, только моложе. Он и сейчас здесь, со мной рядом, в блиндаже — это такой укрепленный окоп с крышей. Мы будем сидеть здесь, пока немец не устанет нас обстреливать или не кончатся снаряды; мы оба сидим и пишем письма. Капитан пишет своей зазнобе, а я — вам.
И вот что странно, пап, — мне кажется, ты поймешь. У этого капитана забавное прозвище, он сказал, что так в его краях зовут всех младших сыновей. Все зовут его Со…
На этом письмо обрывалось; Джеймс опустил его дрожащими от потрясения руками.
— Все зовут его Сонни, — договорил он. — О нет, Господи, нет. И Сонни тоже. — Он разразился рыданиями.
Элис обняла его и крепко прижала к себе.
— Ты не можешь точно знать…
Джеймс поднял голову, лежавшую на ее плече.
— Похож на меня, говорит как я, младший в семье, все зовут его Сонни… Элис, ну кто еще это может быть?
Джеймс плакал по сыну и брату, а Элис пыталась его утешить, в глубине души понимая, что от такого горя не может быть спасения.
Двадцать четвертого апреля тысяча девятьсот семнадцатого года в маленьком частном родильном доме в престижном пригороде Шеффилда Рэйчел родила сына. Она назвала его Марком Эдвином и пообещала себе однажды отвезти его в Скарборо и познакомить с бабушкой и дедушкой, которые пока не догадывались о его существовании.