Мате хотел засмеяться, но судорога свела губы, и смех замер. В глаза ударила жаркая мгла, в которой смешалось все. Выскочило воспоминание о бале у шьоры Доры: как дочь танцевала с Дубчичем, восторг во взоре, вся охвачена сладкой грезой… Теперь он ясно видит, понимает все. Горестный вздох вырвался у него из груди.
— Именно так, мой Мате, — с сочувствием проговорила Анзуля, видя, как ударила его эта новость. — Надо сдружиться с этой мыслью, какой бы странной она ни казалась. Сын объявил мне об этом совершенно серьезно вчера вечером. И, признаюсь, я тоже удивилась.
— Чего только не услышишь, боже всеблагий, какие несуразности! — Мате покачал головой. — И кому такое на ум взбрело?
— Откуда мне знать, бедный мой Мате! Так они меж собою решили. Сомненья нет — договорились. Известно ли тебе, что сын ее в город провожал?
— Святой Матфей, покровитель мой! — простонал Мате, утирая лоб. — Я б скорее смерти своей ожидал… Ведь когда они на балу-то танцевали — мне будто змея сердце ужалила… Бедное мое дитя!
Он замолчал, уткнув лицо в ладони, и только по бурному дыханию было видно, что он борется со слезами.
Ожидала Анзуля, что новость поразит, быть может, даже огорчит его. Предполагала в нем достаточно самолюбия, крестьянской гордости, пускай прикрытой покровом скромности… Но никогда она не думала, что это будет для него таким ударом.
Наклонившись к нему, она принялась утешать его. Но он только качал головой, приговаривая:
— Бедное мое дитя. Катица моя!
Тогда выпрямилась госпожа во всей своей гордости, лицо ее вспыхнуло, молнии блеснули во взоре:
— Так вот какое несчастье для тебя — выдать дочь замуж в мой дом! Право, ты один такой. Немало, пожалуй, нашлось бы людей, которые рады были бы…
— Какое замужество! — не отнимая рук от лица, простонал Мате. — Чему мне радоваться? Легко радоваться тем, кто верит, что так и должно быть. А это — нет, этого не должно случиться! — Тут и он поднял голову, и его глаза метнули искры. — Нет, никогда! Выбью я из ее головы всяких бар! Доброе противоядие дам ей против барских прихотей! Ох, не бойся, я еще, слава богу, жив! — И он грозно поднял свой могучий, твердый кулак.
Шьора Анзуля опешила. Никогда не видела его таким — она, госпожа, его, тежака! Мате всегда был вежлив, учтив, с налетом некоторой сердечности, хотя он никогда не унижался, не раболепствовал. Ее гнев, ее гордость превышены гневом и гордостью крестьянина! И видит Анзуля — договориться с этим человеком будет труднее, чем она предполагала.
— Неужели ты хочешь разлучить их… силком?! — воскликнула она чуть ли не просительным тоном. — Насилию тут не может быть места. Сына я знаю, а твоя дочь… пожалуй, такая же.
— Ах, госпожа, зачем вы терзаете мне сердце! Зачем мучаете! Я и сам знаю, понимаю — им не прикажешь… Но лучше пускай погибнет, чем жить в позоре! Что такое смерть? Отдых, освобождение, а позор…
Голос его прервался, на глазах выступили слезы. Ужасные картины представились ему: его Катица, прекрасный цветок, затоптана в грязь, отвергнута… Бродит, нищая, покрытая позором, скрываясь от его, отцовского, взора…
— Ох, и зачем я дожил до этого злосчастного дня! Что мне еще надо на земле?..
— Мате, опомнись, Мате, послушай! — Анзуля испугана этим взрывом горя, страшного у такого скромного, тихого человека, который всегда придавал большое значение приличиям и условностям на людях.
— Чего же тут думать! Нет, тут не плакать надо… Мое дитя, прекрасное, надежда моя, утеха в старости — и какой ждет ее конец? Я ее воспитывал в добродетели, а она — она в грязь бросается, в погибель! Как же не плакать над ней, как не возмущаться порочным, безбожным воспитанием…
Тут он с угрозой посмотрел в лицо госпожи; на висках его вздулись вены, сжались кулаки — сейчас рванется, будет бить, ломать, крушить… Но когда он увидел, какой ужас охватил эту женщину, ему стало стыдно: гнев его улегся.
— Простите, госпожа, — коротко сказал он, избегая ее взгляда. — Простите, я не хотел вас напугать.
— Мате, Мате, тебе ли обвинять?! — вскричала с укором шьора Анзуля, еще не оправившись от испуга. — Разве я виновата?