Осмотрели мы еще раз машины и выходим. Наружи ветер, солнце, а мы так устали, что земля из-под ног уползает. На улице толпа на ворота пялит глаза. Глянули мы — на воротах флаги, зелень, портрет Ильича в венке, а на красном полотнище написано:
Сразу я не понял этих слов, а потом будто ветром под рубаху дунуло. «Вот это, — думаю, — правильно сказано». Встретили нас у клуба, захлопали, закричали.
— Уррра-а-а!
Сквозь толпу мы, кажется, и не пробирались, — хлопками, криками перекинуло нас в помещение, на сцену, под портреты и венки.
Здесь я совсем ослабел. В голове дым, руки-ноги гудут, веки слипаются. Слышу — мы не кто-нибудь, а герои! Десятеро нас, одиннадцатый инженер. По бокам три бородатых мужика сидят и человека четыре приезжих. У одного руки нет. Ему первому дали слово. Поздравил он нас и заговорил о белых, об Антанте, о Москве. У меня в глазах потемнело, и я заклевал носом…
Встрепенулся, гляжу — другой приезжий речь говорит. Представительный такой, улыбается, — рад, значит, — и будто вытягивает из себя слова: скажет — и помычит, скажет — и помолчит. Всю душу вымотал, а сказал то, что мы и без него знали: надо, мол, товарищи, промышленность возрождать... Следующим мужик с речью вышел. Борода трясется, язык во рту дилин-дилин, на лбу пот, а что к чему, — ни один нарком не поймет.
За мужиком наш завкомщик поднялся и начал говорить о героях труда, о нас, значит, грешных. Трах! — вцепился в меня в первого и давай вертеть: и кто я, и какой я, и что делал, и как делал. И все рукой на меня показывает: вот, мол, он сидит, золото чугунное. А я слушаю и сижу мореной курицей. Кончил он, все стали хлопать. Сзади толкают меня: что ж ты? — говорят, — вставай, мол. Встал я, а меня сзади хвать под руки да на край сцены, да за борт, в зал то есть, — бултых!
Оттуда подхватили меня на руки и давай качать. Качают, смеются, кричат, а остальные хлопают. Вытрясли из меня последние силы — и ставят на сцену. Доковылял я до стула, сел мешком и крышка! Креплюсь, хлопаю Крохмалю, Сердюку, а руки чужие. Тер глаза, тужился, тужился и заснул. Сколько спал я, не знаю. Слышу, кто-то под ребро толкает. Очнулся, гляжу — с края сцены наш инженер говорит. Я руки к глазам: не сон ли, мол? Нет, живой инженер. Ногу отставил и расхваливает надпись на воротах.
— Она, — говорит, — оформила мои настроения...
— Ага, — шепчет мне Чугаев, — это я такую надпись в книжках раскопал. Отливай мне пуда в два медаль.
— Молчи, — говорю, — дай послушать.
Инженер начал исповедываться.
— Мне, — говорит, — и стыдно, но сознаюсь: я впервые по-настоящему называю вас товарищами...
«Вот счастье-то», — думаю.
— Вы, — говорит, — делали зажигалки, вы ощипывали завод, вы...
И для верности загибает пальцы: вот, мол, глядите, я все помню, я с фактами. Перебрал все наши грехи, усмехнулся и давай золотить нас: все, дескать, трудом своим покрыли вы и даже меня, его то есть, неверу этакую, вывели в герои. И залился, залился: о порыве, о машинах, о железе, о дисциплине. И так складно, ну, прямо, будто стих читает...
Поначалу у меня уши вяли. «Вот, — думаю, — разошелся-то». А под конец слова его начали задевать меня. Отогнал я дрему, слушаю, а в груди припекает. Комсомольцы, жена, дети вспомнились. Разные мысли замелькали, слова на язык стали наворачиваться. Распалился я и мигаю председателю: запиши, мол, и меня. Черкнул он по бумажке карандашом и, чуть в зале отхлопали инженеру, вызывает меня. Тут только вспомнил я, что на собраниях не умею говорить, а отказываться от слова уже поздно и стыдно. Раскрываю рот, а в мозгу все жиже киселя, с языка ерундистика какая-то течет. Спохватился я и говорю: хочется, мол, товарищи, о заводе сказать, о речи товарища инженера, о нашей жизни, а голова не работает, увольте, лучше я вам в субботу все подробно скажу...
В зале кричат:
— Правильно! Браво-о!
После меня Гущину дали слово.
— Грешны мы, — говорит он, — верно, кто этого не знает? А почему грешны? — вот главное. Товарищ инженер не сказал об этом. Мы рады, что он по-настоящему нашим товарищем стал, а только страдать ему за нас не следует. Все от наших рук. Они грешили, они и замаливают. Никакого тут чуда нет...
Договорить Гущин не успел: вышел управляющий да как гаркнет:
— Домна задута!
В клубе сразу стало тесно. Все встали, запели «Вставай, проклятьем заклейменный» и двинулись. Мне ребята плечо отхлопали, и на завод я попал будто во сне. Гляжу — у всех головы кверху. Домна гудит, над нею дым, а на боку большущий красный флаг. Буквы белые и, как ледяшки, ныряют в него, — не прочитать. Поморгал я, глядь — голов через пять мужик через фурму глазом в домну уставился. Сердюк с вагонетки кричал о чем-то, только его никто не слушал, — каждый норовил к стеклышку прижаться и на огонь в домне глянуть. Сбоку ребята смеялись и кричали:
— Прикладывайся!
— Мощи всамделишные!
— Целительные!
— Огонь свежий, святой! Прямо с неба!
Больше, кажется, ничего и не было. Как попал я домой, как лег, — не помню.