— Располагайтесь, — сказала одна из женщин. Лицо в полумраке разглядеть было трудно, но голос звучал неприветливо, сухо. — Мне через три часа на дежурство идти. Утром вам все Нинка покажет. А мы на сеновал пойдем ночевать.
Скорей, скорей! Боже, до чего я устала. Болели руки, ноги, спина, голова, а глаза закрывались и не желали открыться. Хотелось лечь просто на пол — какие там подушки, одеяла, просто сунуть что-нибудь под голову и спать… Собрав последние силы, мы с Татулей разложили кровать маме, развязали узлы с постелью, кое-как разложили матрацы на полу и улеглись рядом. Ира и Ника уж спали, свернувшись калачиком. «Спать, скорей-скорей спать» подумала я, проваливаясь в темный бездонный колодец.
И тотчас из него вынырнула, с трудом соображая, где я, щурясь от яркого света, стараясь продлить мгновение блаженного неведения, отодвинуть неминуемую встречу с жизнью. Я лежала с закрытыми глазами и ощущала на себе пристальные, неотрывные взгляды. На меня и правда смотрели: смотрело через небольшое окошко горячее солнце. Смотрел со стены портрет угрюмого человека в кубанке и глаза его выражали такую откровенную злобу, что странно было, как блеклое изображение — по всей вероятности увеличение с паспортной фотографии — могло сберечь такой заряд неистового чувства. А в открытых дверях стояла рослая девочка лет тринадцати с толстой косой — она тоже смотрела на меня с нескрываемым любопытством. Как выяснилось, это была младшая наша хозяйка Нинка. Старшая — Морька — занимала пост пожарного наблюдателя и в данный момент сидела на вышке в лесу, но воля ее, тем не менее, ощущалась в доме неотступно. «Морька не велела…» — эти слова парализовали любое мое начинание. Морька не велела кипятить чайник, не велела ничего продавать нам — даже стакана молока. — Морька не велела вносить в дом лежащие под навесом вещи, мыться, стирать, ходить в огород… и Нинка стояла у двери, бдительно следя за тем, чтобы запреты эти не нарушались. Я хотела пойти узнать, добрались ли благополучно ночью до Солоновки остальные мои попутчики и как они устроились, но деревня была велика и совершенно пуста, спросить было не у кого. Мы немного разобрали, растолкали по углам чемоданы и узлы, вытащили и доели остатки Барнаульского пиршества и уселись ждать.
Но ждать было мучительно. Минут через сорок я поднялась и вышла за калитку. Передо мной была площадь, поросшая гусиной травкой. Слева строение из красного кирпича с башенками и сводчатыми окнами. По стенам расклеены самодельные афиши, «Свинарка и пастух». Буквы разного цвета — красные, желтые, синие; угол оборван и свисающий бумажный лоскут лениво жует привязанная к колышку коза. Прямо передо мной что-то вроде дощатого барака с двумя крылечками. Над одним крыльцом доска, на которой черным намалевано «Сельпо», над другим — бумажный листок «Продажа керосина и водки в субботу с 10 утра». Двери заперты. Вокруг ни души. Я посмотрела направо. С этой стороны площади добротная большая изба, у калитки ее стоял коротконогий старый человек в черных мятых шароварах, в розовой расстегнутой на груди рубахе. Недобрый тяжелый взгляд был устремлен на меня. Он неторопливо почесал подмышкой и продолжал смотреть.
— Это сельсовет, — шепнула мне неизвестно откуда появившаяся Нинка. — А это председатель наш Михал Прокопыч.
— А там что? — спросила я, чтобы что-то спросить.
— Там магазин. Только Дуська — продавщица в Волчиху за водкой поехала. Седин верно торговать не будет. А здесь вон клуб у нас. Кино крутят.
Я повернулась к странному строению, подняла глаза и мне стало не по себе.
— Это, что, церковь прежде была? — спросила я Нинку.
— Ага, церква. Мамка сказывала. Кресты-то давно посшибали, еще когда кулаков с деревни сгоняли… — и вдруг прибавила подобострастным шепотом: — Прокопыч вас кличет.
Я повернулась. Старик в шароварах и правда делал какие-то повелительные жесты. Я сделала несколько шагов по направлению к нему, Нинка следовала за мной по пятам.
— Ты там своим скажи, — произнес председатель сельсовета, не отводя от меня недобрых маленьких глаз, от него пахло потом, водкой и чесноком. — Завтра, али послезавтра из района фотограф приедет. Фотографировать вас будет. Потом в Волчиху поедете, паспорта выправлять.
— Скажу.
Почему он так неприязненно смотрит? Недоволен, что нас сюда привезли? Но ведь мы же не виноваты… И вдруг в голове возникает отчетливая и неприятная мысль: ведь здесь мне предстоит жить! Почему какой-то грязный, скверно пахнущий старик имеет право говорить мне «ты»? Вся эта экзотика — щелястая теплушка, старушки-мешочницы и узелки с едой, полученные от них в уплату за проезд, умывание под лопнувшей трубой, печурка, в которой горит ворованный уголь, славный степенный Василий Михайлович и забубенный Сашка — все это в прошлом. Наступает жизнь. А какая она будет? Сходить бы в церковь, поставить свечку, попросить помощи у Матери Божьей… Мимо нас с визгом и хрюканьем пронесся поросенок. За ними, топоча босыми ногами, бежали трое мальчишек.