Моим соседом оказался пожилой человек с болезненным нервным лицом с неглупыми насмешливыми глазами и приятным низким голосом. Он сказал, что зовут его Илья Николаевич, что ему «не чужд литературный труд» — он работает в газете и рад познакомиться с человеком, долго жившим «не в наших палестинах». Сначала беседа у нас не очень клеилась, но после нескольких тостов, начало которым, обращаясь к покрытой черным хлебом рюмке, положил опять же Ольгин муж, а продолжили такие же как он, сытые, на вид туповатые люди, не забывавшие упомянуть под конец речи о памяти, которая, раз поселившись так и останется навсегда в сердцах присутствующих, Илья Николаевич оживился и стал задавать мне вопросы, нередко свидетельствовавшие, как мало он осведомлен о том, что происходит в мирю вообще и в Китае в частности. Он не знал, что американцы понесли большие потери в войне с Японией, что Илья Эренбург написал «Хулио Хуренито» — самую остроумную — на мой взгляд — вещь из всего им написанного. Особенно его интересовала жизнь эмиграции. Он очень удивился, узнав, что мы и не думали нищенствовать, что заграницей существовала разнообразная и интересная русская литература, издавались газеты, толстые журналы, иллюстрированные еженедельники, что в Харбине некогда было более десятка русских гимназии, высшие учебные заведения, некоторое время даже опера — в которой два сезона пел Лемешев, драма, симфонические концерты, а в Тяньцзине до самой войны существовали концессии — английская французская, японская, итальянская…
— А советская? — спросил он.
— Русская концессия раньше была, но после революции ее, по распоряжению Ленина, возвратили Китаю.
Он очень многого не знал и расспрашивал обо всем с горячим простодушным интересом. Больше всего его поразило, что я могла уехать из Китая в Америку, в Австралию, в Бразилию, наконец, но почему-то предпочла вернуться на родину. Мне казалось, что Ольга и ее муж прислушиваются к нашему разговору, но вряд ли они могли расслышать, о чем мы говорим, так как гул голосов возрастал с каждым поминальным словом.
Прощаясь, он долго благодарил меня «за расширение рамок его умственного горизонта», а потом, понизив голос, спросил:
— Скажите, правильно я вас понял — вы, правда, могли в Бразилию уехать, а прикатили сюда?
— Правильно, — улыбнулась я.
Он еще больше понизил голос и, пригнувшись ко мне, произнес:
— Знаете, мне вас даже не жаль, — и подмигнул насмешливо и грустно.
Когда все разошлись, разнесли по соседям вымытую посуду, столы и лавки, Ольга пришла к нам попрощаться, сказала, что до сорокового дня все останется по-прежнему, а там уж она решит, что делать с домом. «Пока что живите спокойненько, на прежних условиях. Дуське я сказала, чтоб не очень-то водила».
Когда дом опустел, а к Дуське проследовал очередной кавалер, я зашла в горницу Агафьи Трифоновны и, приподняв стоявший на окне ящичек, достала узелок в серой тряпице. Завтра передам эти драгоценные крупицы памяти неизвестного мне, давно умершего человека на сохранение Варваре Алексеевне.
Утром я нашла в почтовом ящике письмо с московским штемпелем. Письмо было от Милицы — моей племянницы. Списавшись с родственниками, она недели три тому назад переехала с целины в Москву и уже устроилась работать в какую-то крупную больницу. В тот же конверт было вложено письмо от ее двоюродной тетки Наталии Александровны. Просто и приветливо она приглашала меня приехать в Москву попытать счастья. Если я приеду одна, можно остановиться у них. Если же всей семьей, она снимет мне комнату в Подмосковье, на станции Лобня, с которой связана по работе. Насчет устройства на работу вряд ли сможет помочь, но, почему бы не попробовать. Возможностей в Москве все же должно бы больше. «В общем, решайте и пишите. Все мы будем рады с Вами познакомиться и по мере сил облегчить первые шаги здесь».