В темном уголке «приятного местечка» они сидели за обляпанным кетчупом столиком на двоих, и Фрэнк уже раскаивался, что поведал о Европе. Этот пьяница и клоун обо всем мог отзываться лишь в изощренно ерническом тоне, каким привык говорить о себе, и совершенно не годился на роль конфидента. Однако Фрэнк с ним поделился, ибо последнее время становилось все труднее в одиночку прорываться сквозь рабочий день, изнывая под бременем секрета. На собраниях персонала он внимательно слушал Бэнди, который говорил о делах, предстоящих «осенью» и «в начале года», принимал задания по стимулированию сбыта, на выполнение которых ушли бы месяцы, и порой ловил себя на том, что его сознание охотно подключается к медлительному агрегату конторских планов, но потом вдруг ударяла мысль: погодите, меня же здесь не будет! Поначалу это даже смешило, но вскоре забавная сторона этого маленького потрясения исчезла, и осталась лишь отчетливая тревога. Приближалась середина июня. Через два с половиной месяца (одиннадцать недель!) он пересечет океан и больше не вспомнит о стимулировании сбыта; однако эта реальность еще не могла пробиться сквозь реальность конторы. Дома, где ни о чем другом не говорилось, в поезде утром и в поезде вечером отъезд был непреложным фактом, однако на восемь часов службы он становился неосязаемым и полузабытым исчезающим сном. В конторе все и вся были против него. Флегматичные, усталые и слегка желчные лица сослуживцев, корзина входящих и стопка текущих дел, треньканье телефона и зуммер, вызывавший в кабинку Бэнди, – все это постоянно говорило о том, что Фрэнку суждено остаться здесь навеки.
Черта с два! – хотелось крикнуть раз двадцать на дню. Погодите, сами увидите! Но бравада была легковесной. Безмолвная угроза побега не могла взбаламутить яркое, сухое и вялое озеро, в котором он пребывал так долго и так спокойно; контора охотно соглашалась погодить и увидеть. Сил терпеть уже не было, и казалось, что единственный способ прекратить мучения – перед кем-нибудь выговориться, а Джек Ордуэй все же считался его лучшим конторским другом. Нынче они исхитрились ускользнуть от Смола, Лэтропа и Роску и начали обед с пары слабеньких, но сносных мартини; теперь рассказ был завершен.
– Я не усек один маленький нюанс, – сказал Ордуэй. – Боюсь показаться тупым, однако что конкретно ты будешь делать? Не представляю, чтобы целыми днями ты просиживал в уличных кафе, пока твоя благоверная мотается в посольство или куда там еще, понимаешь? И вот она закавыка: я не вижу, чем ты мог бы заняться. Писательством? Рисованием…
– Ну почему все непременно говорят о книгах или картинах? – перебил Фрэнк и добавил, лишь смутно сознавая, что цитирует жену: – Господи, неужели только художники и писатели наделены правом жить своей жизнью? Слушай, единственная причина, по которой я занимаюсь нынешней тягомотиной… хотя нет, причин, наверное, много, но суть вот в чем: если б я составил их список, в нем определенно не значилось бы, что я люблю свою работу. Еще у меня вот такое странное мнение: люди больше преуспевают в деле, которое им нравится.
– Прекрасно! – не отставал Ордуэй. – Чудненько! Прелестно! Только, пожалуйста, не злись и не принимай все в штыки. Вот мой единственный глупый вопрос: что тебе нравится?
– Если б я знал, не пришлось бы уезжать за ответом.
Задумавшись, Ордуэй склонил набок красивую голову, приподнял бровь и оттопырил нижнюю губу, неприятно розовую и мокрую.
– Ладно, – сказал он. – Допустим, твое истинное призвание уже истомилось, тебя дожидаючись, но разве нельзя с таким же успехом отыскать его здесь? В смысле, такое возможно?
– Нет, не думаю. На пятнадцатом этаже Нокс-билдинг вряд ли что-нибудь отыщется, и ты это знаешь.
– Хм. Должен признать, крыть нечем, ты прав, Фрэнклин. – Ордуэй допил кофе и, откинувшись на стуле, насмешливо ухмыльнулся: – И когда, говоришь, начнется сей выдающийся эксперимент?
Фрэнку захотелось перевернуть стол, чтобы Ордуэй грохнулся навзничь, чтобы его накрыло тарелками с объедками и на его надменной роже появились испуг и беспомощность. «Выдающийся эксперимент! Что за хрень?»
– Уезжаем в сентябре, – сказал он. – В крайнем случае в октябре.
Ордуэй покивал, глядя в тарелку с остатками поджарки. Надменности в нем уже не было, он казался старым и измученным тоскующим завистником. Фрэнк почувствовал, что его обида перекипела в растроганную жалость. Бедный, глупый, старый дурак. Я испортил ему обед и весь день, подумал он и чуть было не сказал: «Ладно, Джек, не переживай. Может, еще ничего не выйдет», но замаскировал свое смущение всплеском дружелюбия:
– Знаешь что, Джек? Давай-ка в память о былых временах я угощу тебя бренди.
– Нет-нет, не надо, – отнекивался Ордуэй, но выглядел точно обласканный спаниель, когда официант убрал тарелки и принес пузатые коньячные бокалы; после того как они расплатились и вышли на улицу, он уже был сплошная улыбка.