Приемная в клинике выглядела весьма заурядно – совсем как в 1960-е. Коричневые ковры, кресла-диваны – одноместные или двухместные, с темными диванными подушками – почти наверняка из кожзаменителя. Стойка регистрации выкрашена в ярко-оранжевый цвет со светлым пластиковым верхом. Кирпичная стена напротив стойки регистрации. Флор говорила, что хотела бы, чтобы здание Бойд-Тауэр было кирпичным изнутри и снаружи; ее огорчало, что «дерьмо вроде кожзама и пластмассы» переживет ее и дорогого ей Эдуардо.
Все полагали, что это Флор заразила айовца, хотя только сама Флор говорила об этом. Эдвард Боншоу никогда не обвинял ее; он ни словом не обмолвился против нее. Они не давали официальных клятв, но придерживались того, что обычно принято говорить друг другу. «В болезни и здравии, пока мы оба живы», – преданно твердил ей сеньор Эдуардо, когда Флор винилась, признаваясь в своих случайных изменах (во время тех своих возвращений в Оахаку ради тусовок, как в прежние годы).
«Насчет того, чтобы „бросить всех остальных“, – я ведь согласилась, разве нет?» – говорила Флор своему дорогому Эдуардо; она только себя хотела винить во всем.
Но невозможно было лишить Флор ее независимости. Эдвард Боншоу останется верен ей – Флор была любовью всей его жизни, как он всегда говорил, – так же как он останется верен своей шотландской клятве, идиотской клятве «не уступать ветрам», которую он, как полоумный, повторял на латыни:
В Клинике вирусологии процедурный кабинет располагался рядом с приемной, которую ВИЧ-инфицированные большую часть времени делили с диабетиками. Две группы пациентов сидели в противоположных концах помещения. В конце восьмидесятых – начале девяностых число больных СПИДом росло, и многие умирающие были явно отмечены своей болезнью – и не только истощенными телами или болячками саркомы Капоши.
Эдвард Боншоу был отмечен по-своему: у него был себорейный дерматит, шелушащаяся и жирная на вид кожа – в основном на бровях, голове и на крыльях носа. В полости рта у сеньора Эдуардо образовались творожистые очаги кандидоза, и весь язык был покрыт ими. Вскоре кандидоз распространился на горло и на пищевод – айовец с трудом глотал, губы покрылись белой коркой и потрескались. Под конец сеньор Эдуардо едва мог дышать, но отказался от искусственной вентиляции легких; они с Флор хотели умереть вместе – и дома, а не в больнице.
Под конец они кормили Эдварда Боншоу через катетер Хикмана; Хуану Диего было сказано, что пациентам, которые не могут есть сами, необходимо парентеральное питание. Сеньор Эдуардо голодал из-за кандидоза и оттого, что с трудом глотал. Медицинская сестра – пожилая женщина по имени миссис Додж – переехала в бывшую спальню Хуана Диего на втором этаже двухуровневой квартиры на Мелроуз-авеню. В основном она находилась там для того, чтобы заниматься катетером, – только миссис Додж промывала катетер Хикмана раствором гепарина.
– Иначе она сгустится, – сказала миссис Додж Хуану Диего, который не представлял себе, что медсестра имеет в виду.
Катетер Хикмана висел на груди Эдварда Боншоу с правой стороны, под ключицей, – он проникал под кожу в нескольких дюймах над соском и был вставлен в подключичную вену. Хуан Диего никак не мог привыкнуть к этому зрелищу; он напишет о катетере Хикмана в одном из своих романов, где несколько его персонажей умерли от СПИДа – некоторые из них от ассоциированных со СПИДом заболеваний, которые поразили сеньора Эдуардо и Флор. Но жертвы СПИДа в этом романе даже отдаленно не напоминали ни айовца, ни Флор со всеми ее тремя прозвищами –
Хуан Диего по-своему изложил то, что случилось с Флор и Эдвардом Боншоу, но ни разу не написал о них самих. Читатель свалки был самоучкой и сам научился искусству вымысла. Может быть, именно в процессе самообучения он усвоил идею, что писатель-беллетрист создает персонажей и что вы сочиняете историю, а не рассказываете о людях, которых знаете, и не излагаете свою собственную историю, называя ее романом.
В жизни Хуана Диего было слишком много противоречивого и непонятного относительно реальных людей – Хуан Диего считал, что реальные люди слишком несовершенны, чтобы быть героями романа. И он мог сочинить историю получше той, что с ним приключилась; читатель свалки считал свою собственную историю «слишком неполной» для романа.
Когда Хуан Диего преподавал литературное творчество, он ни разу не сказал своим студентам, как они должны писать; он никогда бы не предложил им написать роман так, как писал он. Читатель свалки не был прозелитом – не стремился никого обратить в свою веру. Проблема в том, что многие молодые писатели ищут некий метод; они подвержены искушению подхватывать какой-нибудь способ письма и считать, что это и есть один-единственный творческий метод писателя. (Пиши, что знаешь! Только включай воображение! Все дело в языке!)