– Откуда вы знаете русский? – спросила она.
– Я служил в армии, и меня направили на завод «Калашников», в Россию. А потом, когда увидели, что я хороший механик, – в Воронеж, на авиастроительный…
– «Калашников», – повторила она, и вдруг что-то как будто случилось с ней – на лице появился румянец, тонкие руки дрогнули, тонкие брови опустились под темные очки и сразу вернулись, будто она сморгнула невидимую слезу. – Скажите… Скажите, а там, где этот завод, – там был пруд?
– Да, конечно, – ответил я. – Я думал, это озеро, но местные говорили «пруд».
– И зимой там катались на коньках? – снова спросила она.
– Да.
– А памятник на берегу? Такой высокий, называется как-то «лыжи»…
– Конечно. Только при мне его по-другому называли, неприлично. А вы что, там бывали?
– Нет, – ответила она, – никогда! – и тихий воздух ранней, еще холодной весны снова накрыл нас и в тишине этой шептал нам что-то, каждому свое, обещал что-то странное, необъятное, что должно было вот-вот сложиться из нашего разговора.
– Откуда вы знаете про пруд и про памятник? – спросил я.
– Мне рассказывали, – ответила она, – долгими вечерами, очень много лет мне рассказывали об этом. – Она взяла мальчика за руку, и они вместе медленно пошли в сторону дома. – Заходите в гости, – вдруг предложила она, полуобернувшись, – может, я и вам расскажу.
В темной гостиной, где из щелей в плотной материи пробивается вечерний свет, которого все меньше и меньше, среди диковинной мебели и почти рядом со странным музыкальным инструментом, который она называет верджинелом, в неровном свете свечей, при котором ее глаза словно становятся удлиненными, кошачьими, а длинные тени ее рук заставляют вспоминать о домиках из страшных сказок, – она начинает рассказ.
– Раз пять я падала в обморок, – говорит она. – В первый раз я удержалась, когда они с грохотом ворвались внутрь – такие огромные, обернутые в железо, гремящие по полу железными ногами. Я смотрела в их лица, на множество протянутых рук и вопила: «Папа! Папа!» – сначала одному, потом другому, потом всем вместе – это был страшный сон, который никак не кончался. А потом они подхватили меня, подняли куда-то, где каждый раз исчезал настоящий папа, и там я ослепла, оглохла и отключилась. Безумное количество воздуха рвало мои легкие, страшный свет, как вспышка, которая длится вечно. В перерывах между обмороками меня мучительно рвало, я прижималась к полу, который рычал и двигался подо мной, и свет прорывался под закрытые веки, плясал красными огнями, не хотел отпускать.
То, что говорила мама, оказалось правдой – их было так много вокруг, до тошноты, до обморока, и все они чего-то от меня хотели. В реабилитационном центре, – говорила она, – меня догадались поместить в небольшую затемненную комнату – это называлась палатой, как я потом узнала. Ко мне приходила женщина-психолог, которую я в первую встречу назвала мамой, заговорив с ней по-русски. Она отвечала на немецком, и я долго протестовала, какие-то кусочки в голове никак не складывались – ведь это папа по-немецки, а мама – по-русски… «Мама, где другая мама, где мама Кира?» – спрашивала я. От нее я узнала, что люди, кроме папы и мамы, – это мужчины и женщины. Что на немецком говорят в Германии, на русском – в России, а еще есть огромное множество языков. «Ты их выучишь, если захочешь, ты уже знаешь два».
Оказалось, что кроме мам и пап на свете есть братья, сестры, тети и дяди. Это страшное количество людей ветвилось, сплеталось и расплеталось, убегало в бесконечность, спутанное непонятными отношениями. Мир, – говорили мне, и что-то пугающее было в этом коротком слове, за ним чудился грохот, свет, кружение, связи и разрывы. Там были все возможные люди на свете, но двух самых нужных не было – мама умерла, с папой мне не давали видеться. «Ты привыкнешь», – говорили мне. Я привыкала.
Я усыновила маленького Людвига, который на самом деле был мне братом. Он был рядом со мной, родился нормальным, хоть и весил очень мало. Я пела ему песенки, которые пела мне моя мама, укутывала, строила из одеял теплые норки, закрывала от света, который ревел вокруг, шелестел сотней голосов, поджидал, готов был наброситься…
Мамина песенка на непонятном языке, самая ее любимая. Я пела медленно, укачивала – Людвиг всегда под нее засыпал.
«Папа, когда я увижу папу?» – спрашивала я, и женщина-психолог отвечала, что, наверное, никогда.
Время шло, мой маленький Людвиг стал ползать, потом ходить. Ходила и я – мы с психологом совершали прогулки по городу, учились не бояться машин, метро, считать деньги.
«У тебя сто франков. Ты знаешь, что сколько стоит в магазине. Постарайся выбрать нужное». – «Сто франков? Это все, что у меня есть?» – «Нет, – женщина терялась, – сто франков сейчас у тебя с собой. А в банке – много, очень много. Тебе хватит на всю жизнь».