Слова из той жизни, от которой я приехала, оттуда – сюда, но куда сюда – это терялось, об этом я не могла рассказать.
И вот так одним вечером, когда я, как сказку, рассказывала моей дочке о жизни «наверху», – я и подумала о том, что когда-то эти воспоминания уйдут совсем. Это «совсем», пришедшее на девятый год моего пребывания в бархатной комнате, уже не казалось таким страшным, как показалось бы когда-то, оно только печально звякнуло в голове, и я подумала – надо выбрать что-то одно, что я оставлю себе. Лиля засыпала, но еще сонной рукой теребила меня, чтобы я рассказывала дальше, я замедлялась, и в голове моей выстраивались одно за другим воспоминания, просились на борт отходящего в серый туман корабля, умоляли взять их с собой. Просился пионерский лагерь, просился чай с молоком на веранде, просилось жужжание отцовской фрезы. Просились Лыжи Кулаковой и поцелуй возле них. Просились девятиэтажки, вдруг вспыхнувшие в памяти ярче берлинского рейхстага, ярче всех гостиниц, в номерах которых мне пришлось побывать, чтобы сделать то, что из воспоминаний стерлось самым первым. Памятник Ленину, горисполком. Я не пустила ни одно из них. Гостиничные номера, распластанные в разных позах мужчины без лиц, презрение, сыгранное, но чаще настоящее, деньги в конвертиках, такси и поезда – все слилось в какую-то однородную массу, а кроме нее осталось очень немного. Всплыл вдруг клуб «Феликс» в Берлине, подсвеченные колонны, танцующие молодые люди.
Вспомнилась Ева, которую я встретила там, она была с клиентом, а я – просто с молодым и красивым парнем, и он так смешно смущался оттого, что не мог заплатить за мой коктейль.
А потом в памяти всплыла мелодия, которую я могла напеть и даже промурлыкать английские слова, которых не понимала:
И следом за мелодией вспомнилась сильная рука, державшая меня за талию, и пронзительно-черные глаза совсем рядом, уверенные шаги и кружение танца, когда лица вокруг словно льются широкой струей. Вспомнился и какой-то еще танец, кажется в лагере, с вожатым, но это неважно – я помнила все, вплоть до запаха его духов и немного пота – и решила, что это воспоминание оставлю себе навсегда.
Я встаю с кровати и расчесываюсь перед зеркалом, которое мутным, словно свинцовым, окном висит на черной бархатной стене. В нем все видится как на старых фотографиях – отцветшим. Хотя, возможно, отцветшая именно комната, и я, и мое зрение, оттого что я не просто давно не видела света, но уже и не помню, какой он. А может, я не помню, какие бывают зеркала, – и они там, наверху, все такие. Волосы у меня теперь длинные, падают струями, водопадом, я расчесываю их долго – наблюдая за мной, он несколько раз читал стихи про Лорелею. Потом я открываю шкаф, где висят мои платья, и выбираю белое, с тончайшими черными полосочками по воротнику и нижнему краю, сшитое в Париже у портного, он говорил – специально для меня. Другие платья висят на старых деревянных вешалках, и в шкафу запах пыли, от которого смутно вспоминается, как я собиралась в лагерь, или, может, уже потом, когда покидала Ижевск, чтобы увидеть Европу, о которой так мечтала. Все платья в шкафу сшиты специально для меня, во всех на правом рукаве прорезь – для цепи, застегивается пуговкой или на молнию, на двух платьях – завязывается. Когда он впервые принес мне первое платье с этой прорезью – я разревелась, рвала на себя цепь, пыталась сломать кровать, а потом умоляла, чтобы он отцепил меня, что я не уйду, что не буду пытаться уйти.
Он то смотрел на меня, и глаза его казались грустными, то оглядывал внимательно каждый угол, каждую поверхность, словно пытаясь найти там что-то, одному ему ведомое.
– Не плачь, прошу тебя. Мне больно, когда ты плачешь. Ты привыкнешь. Ты поймешь, что так лучше. Посмотри на платье. Не правда ли, оно красивое?
Платье было красивое. Я привыкала.
– Повернись, – просил он, – перед зеркалом, попробуй посмотреть на себя со всех сторон.
Я поворачивалась, – цепь звенела, наматывалась вокруг воздушной юбки, прижимая ее к телу, – и он грустнел, но старался улыбаться – как мог тепло.
– Тот мир наверху – он испорченный, неверный, понимаешь, – говорил он, – ты сама это знаешь лучше всех. Но теперь – теперь все будет по-другому.
Он уходил, а я оставалась в комнате и, убедившись, что он ушел, что я больше не чувствую его за дверью, делала несколько шагов по бархатному полу, прикрывала глаза и дальше танцевала точно так, как в «Феликсе», тихо напевая под нос:
Три шага, поворот, еще три – и воспоминание оживало, согревало, не давало сойти с ума в бархатных стенах.