Как бы там ни было, исходной позицией, откуда Рене Жирар начал свой путь к объяснению «жизни» — антропологии, религии и истории, — была не наука, а художественная литература. […] У Жирара-критика литература, пытаясь объяснить себя своими собственными средствами, вырабатывает амбициозную нарративную модель, доказавшую во многих отношениях свою эффективность и способную оплодотворить собственно научную теорию — разумеется, при условии проверки и уточнения. Бездумно следовать, подражать Жирару было бы неосмотрительным актом мимесиса, разоблачению которого он посвятил столько ярких страниц. Корректно истолковать его наследие, перевести его с «литературного» на более строгий научный язык — одна из задач интеллектуальной истории современности[70]
.С этой идеей С. Н. Зенкина можно было бы согласиться, если бы не одно но: дело в том, что Жирар-ученый получил высшее образование в знаменитой Школе хартий, которая с момента своего создания в 1849 году славится высочайшим уровнем подготовки архивистов-палеографов, всецело обусловленным влиятельной позитивистской школой. Таким образом, сознательно отталкиваясь от позитивистского наследия, Жирар резко противопоставлял литературу, и в частности роман, научному знанию. Столь же негативный настрой можно обнаружить у антрополога желания в отношении философии. Последняя остается для него малопривлекательной в той мере, в какой Жирар предпочитает работать с более или менее отвлеченными понятиями, тогда как он сам ищет эмпирии, опытного постижения мира как он есть или таким, каким он был, — в этом смысле он остается историком-архивистом. Философия того и гляди отречется от мира в пользу игры с понятийным аппаратом. Что, разумеется, не значит отказ от понятийного постижения реальности, в том числе литературной. Можно сказать, что в науке он отрицает философизм, а в философии — сциентизм. Отсюда его афишируемая ирония в отношении структурализма и постструктурализма. Что, в частности, сказалось в одной из самых удачных акций в его американской университетской карьере: речь идет о международном конгрессе «Языки критики и науки о человеке», организованном по его инициативе в 1966 году. На этот форум были приглашены Р. Барт, Ж. Деррида, Л. Гольдман, Ж. Лакан, Ц. Тодоров — словом, восходящие звезды парижского интеллектуального бомонда, в скором времени объединенные под знаком нового культурного бренда: french theory. Не приходится сомневаться, что в этом начинании было что-то от изощренной мистификации, так как Жирар не питал ни человеческих, ни умственных симпатий к собранной им компании, за исключением Деррида, в котором видел победителя «старого немецкого идеализма».
Вместе с тем в начале 1960‐х годов, когда вышли в свет первые работы Жирара, авангардная французская философия была устремлена к осмыслению «Различия», идет ли речь о Ж. Делёзе, Ж. Деррида или М. Фуко, в то время как для автора книги «Романтическая ложь и романическая истина» гораздо более существенными представляются тождества, единства, каковые в виде определенных сущностей выступают источниками лжи или истины, зла или трансцедентального откровения. Зло, по мысли Жирара, как, впрочем, и по мысли Достоевского, представляет собой скорее безразличие к различию, вот почему в познании зла важно уметь хранить тождество сознания и существования, что, впрочем, позволяет и первому, и второму воспротивиться власти идола и идти навстречу Богу[71]
. Эпиграф из Макса Шелера, предпосланный книге «Романтическая ложь и романическая истина», говорит сам за себя: «Человек обладает либо Богом, либо идолом».