С вершины Храмового хребтадо Южного притока Гуалады —всё под уклон,первые полмили такая круть,что и заорать толком нет времени,врезаясь в какую-нибудьсеквойю, чьи верхушки высятся внизу,оставшаяся древняя роща, которуюскладки местности уберегли от рубки.Молясь, чтоб и меня уберегли,спускаюсьосторожно, осторожно, ногиелочкой, дляравновесия помахиваю футляром с удочками,будто дебильный потомокАйзека Уолтона и «Воздушной Валленды»,пробираюсь дальше, выпадами и нырками,все вниз и еще чуть в Чертову дыру,совершенно уверен, какое именно отверстиевдохновило дать ущелью это имя,и столь же уверен, что где-то есть путь и полегче;вниз, пока склон наконец не сдается,относительно не сглаживается,и вот я прохожу под деревьями,их энергичная новая поросль мшиста в раннем свете,потом ниже легчеи по лугу наносной террасыв колтунах ослинника, мака, голубоглазки,пурпурных цветков дикого касатика,жутких, как представления порнографа о романтике;вниз к реке. Кеды и «ливайсы»,забредаю прямо в них, закидываю«Заячье Ушко» с Золотинками, что сам навязал,в стремнину над омутом,слежу, как тонет,вздувается по теченью,плывет…а разум мой заплывает дальше,еще ниже по реке, где упругий изгиб водыподрезал берег в тени азалии,а я пытаюсь вообразить, что за обморочный аромат испустятцветы, промокшие от света,когда солнце коснется их часа через три,и размышляю, не разумней ли подождатьили лучше будет лишь воображать и двигаться дальше,поэтому когда налетает форель, я хлопаю ушами минут пятьи, несмотря на десяток нежных вдумчивых бросков,черт бы меня драл, все равно мне ее не зацепить.Не важно. Утро великолепное,три мили реки до моего выкарабкивания к мосту,и если под тем обрывом в азалии — не дом мечты для крупных рыбин,я ни шиша не понимаю в рыбалкеи должен бросить ее не сходя с места, —закидываю нахлыстом удочку в этот изумрудный омут,после чего весь предаюсьученым статьям по норвежской грамматике,расточающим будущему условному времениту страсть, что ныне идет на то, чтоб завлечь рыбу в настоящее.Когда я поворачиваюсь и бреду по скальному мелководьюобратно, к прочной почве на галечной речной отмели,нервная лягушка — я не заметил ее под ногами —решает, что медлительное созданиеможет быть неуклюже так же, как и бестолково,и прыгает изо всех силенок —плюх враскоряку аж на пол-ярда,от которого ее оглушает на миг дрейфа,а потом она складывается пополам, жопкой в воздух, и заныривает,поглубже, пока пузом дно не царапнет,после чего ритмично дрыгает лапами по чистому мелководью,и облачка вспугнутого ила, размеренно, взметаются за нею следом.И пока я наблюдаю, как эти млечные тучки кремнеземацветут и растворяются, вихрятся и оседают,некая сила, вызванная привольной славой дня,что-то дикое во мне,мне хотелось бы назвать его поэзией,требует высвобожденья,и я говорю вслух, чтоб и самому послушать:«Так вот, к чему вся моя жизнь свелась:лютая сладость речного света;неистовая спайка лепестка и плоти,нырка и скольженья».Так, растворившись в восторге, бездумноя наступаю на камень в водорослевой слизи,зависаю в ошалелом созерцаньесвоих кедов в раме неба, что капают мне на физию,и шлепаюсь жопойв холодную воду, от которой и костный мозг весь кукожится.«Йяарррргггггггаааааахххххххххххх!»Да. Да, ей-все-святое, да!Даже лучше.