Читаем Дождливое лето полностью

— Может, лучше соврать? — сказал Пастухов с деланным простодушием.

Лиза ответила в тон:

— У вас это плохо получится. Даже маму не обманули. Она уверена, что вы утащили меня в горы. И думает, что сам этот поход затеяли, чтобы умыкнуть меня, бедную…

— Семь бед — один ответ, — отмахнулся Пастухов. — А почему вы так решили?

— Вы просто не видели, как она посмотрела нам вслед.

— А вы, значит, оглянулись?.. Придется объяснить, что вы-то меня и завлекли. Маме это будет больше по вкусу.

— То есть как это?

— Как у классика. Помните: «Зачем меня надеждой завлекли?»

— Нет такого у классиков. Сами небось на ходу выдумали.

— Грибоедов. «Горе от ума».

— Да, опасный вы человек…

— Есть немножко, — скромно согласился Пастухов.

— А теперь выкладывайте то, что хотели утаить.

— Если поклянетесь, что не будете обо мне думать хуже, чем хотя бы сейчас.

— Успокойтесь. Это невозможно.

— Даже так? Ладно… Во-первых, я не смеялся, а только улыбался…

— Но довольно коварно.

— Это вам показалось. А улыбался, потому что собезьянничал одну строчку в популярной песне…

— Что значит — собезьянничал?

— Переделал по-своему.

— Зачем?

— Так получилось.

— Интересно.

— Совсем не интересно.

— Тем более. Давайте эту строчку.

— Если поклянетесь…

— Но я же сказала.

— Ладно, вот она: «Спасибо, филин, спасибо, птица…»

— И все?

— Да, все.

— «Спасибо, филин, спасибо, птица…» — повторила Лиза. — Уж не хотите ли вы сказать…

— Хочу.

— Значит, если бы не он…

— Не знаю.

Вот такой вдруг получился разговор.

— Есть предложение, — переменила тему Лиза. — Давайте поднимемся на эту гору. — Она показала на высившийся рядом Хриколь. — Хочу увидеть хотя бы краешек вашей Караби…

У Пастухова, признаться, были другие планы. Лучше бы по утренней прохладе спуститься к морю. Безлесные холмы «цвета терракоты» красивы на расстоянии да еще в живописи, а путь по ним — даже вниз — в разгар полуденной жары утомителен и безрадостен. Но, с другой стороны, если Лиза так хочет… Да и сам он — когда еще удастся выбраться в эти края?..

— Тогда не будем терять время — идти наверх лучше по холодку.

— А это? — Она кивнула на палатку и рюкзаки.

— Костер зальем, а вещи пусть остаются. Все равно никого здесь нет. Часа через два вернемся.

Двинулись налегке.

Подъем был нетрудный — прогулка, а не работа, поэтому можно было и поговорить и полюбоваться панорамой, которая разворачивалась все шире, подивиться причудливости скал и разительному контрасту северного и южного склонов — праздничная зелень с одной стороны и полупустыня — с другой. Тем неожиданнее были сочные пятна виноградников и сосновых посадок кое-где на прибрежных холмах. Они радовали: дело рук человеческих.

Говорили о разном, и поначалу она спрашивала — об окрестностях, о деревьях и травах, а он отвечал, стараясь побороть возникшую вдруг в душе неловкость от давешнего разговора. Черт дернул вспомнить об этом филине! Как-то неприлично, чуть ли не залихватски получилось. Вообще-то сам понимал, что это вздор, что мучает его собственная мнительность (Лиза вела себя как ни в чем не бывало), а досада, недовольство собой не отпускали.

Ведь что хотел сказать? О томлении и робости, перед которыми был бессилен и которые стали казаться после случившегося едва ли не стыдными, глупыми для сорокалетнего человека. «Шепот, робкое дыханье…» — какая ерунда! Но ерунда ли, если все это действительно было? Сколько наговорил, нашептал за ночь в палатке! И нисколько не сожалел об этом — говорил, что чувствовал. Только не нужно было возвращаться к этому при свете дня. И более того — давно ведь понимал: не все надо говорить даже самому близкому человеку. Никакого обмана в таком умолчании нет. Потому что при самом сильном тяготении друг к другу каждый человек все-таки сам по себе. Как Земля и Луна.

…Лиза просила показать ей  н е о п а л и м у ю  к у п и н у, в огне которой бог будто бы явился Моисею. Пастухов пытался объяснить: хотя крымский ясенец тоже «горит, не сгорая», но он и библейская неопалимая купина — разные, судя по всему, растения. «Ах, — махнула она ручкой, — все равно…»

Ясенец, однако, не попадался. Жаль. Именно в это время он выбрасывает свои крупные светло-лиловые кисти-соцветия. А в такой жаркий день, как сегодня, можно было бы и проделать опыт: поднести горящую спичку, и ясенец на мгновение окутался бы синеватым, напоминающим горящий спирт пламенем. Возгорелся бы, окутался пламенем и предстал спустя мгновение в прежнем виде, словно ничего не случилось. Не так ли, подумалось, и мы, люди? Не то же ли самое произошло с нами? Посмотрел бы сейчас кто-нибудь на нас — нашел ли бы следы еще недавно снедавшего огня?..

Оказывается, неопалимую купину (уверенные, правда, что это «та самая») они с Никой и бородачом Сашей искали и во время раскопок. «Завел» их на это, ясное дело, бородач. И опять заговорили о нем. Заговорила, собственно, Лиза.

— Несчастный мальчик — разочарован в том, что считал делом жизни.

— А не поза ли это?

— Ну почему вы так? — упрекнула она.

— А вы можете понять — кто он? Если «разочарованный юноша», то годы не те. Поп-расстрига? В переносном, разумеется, смысле…

— При чем тут это?

Перейти на страницу:

Похожие книги

Плаха
Плаха

Самый верный путь к творческому бессмертию – это писать sub specie mortis – с точки зрения смерти, или, что в данном случае одно и то же, с точки зрения вечности. Именно с этой позиции пишет свою прозу Чингиз Айтматов, классик русской и киргизской литературы, лауреат самых престижных премий, хотя последнее обстоятельство в глазах читателя современного, сформировавшегося уже на руинах некогда великой империи, не является столь уж важным. Но несомненно важным оказалось другое: айтматовские притчи, в которых миф переплетен с реальностью, а национальные, исторические и культурные пласты перемешаны, – приобрели сегодня новое трагическое звучание, стали еще более пронзительными. Потому что пропасть, о которой предупреждал Айтматов несколько десятилетий назад, – теперь у нас под ногами. В том числе и об этом – роман Ч. Айтматова «Плаха» (1986).«Ослепительная волчица Акбара и ее волк Ташчайнар, редкостной чистоты души Бостон, достойный воспоминаний о героях древнегреческих трагедии, и его антипод Базарбай, мятущийся Авдий, принявший крестные муки, и жертвенный младенец Кенджеш, охотники за наркотическим травяным зельем и благословенные певцы… – все предстали взору писателя и нашему взору в атмосфере высоких температур подлинного чувства».А. Золотов

Чингиз Айтматов , Чингиз Торекулович Айтматов

Проза / Советская классическая проза
Общежитие
Общежитие

"Хроника времён неразумного социализма" – так автор обозначил жанр двух книг "Муравейник Russia". В книгах рассказывается о жизни провинциальной России. Даже московские главы прежде всего о лимитчиках, так и не прижившихся в Москве. Общежитие, барак, движущийся железнодорожный вагон, забегаловка – не только фон, место действия, но и смыслообразующие метафоры неразумно устроенной жизни. В книгах десятки, если не сотни персонажей, и каждый имеет свой характер, своё лицо. Две части хроник – "Общежитие" и "Парус" – два смысловых центра: обывательское болото и движение жизни вопреки всему.Содержит нецензурную брань.

Владимир Макарович Шапко , Владимир Петрович Фролов , Владимир Яковлевич Зазубрин

Драматургия / Малые литературные формы прозы: рассказы, эссе, новеллы, феерия / Советская классическая проза / Самиздат, сетевая литература / Роман
Жестокий век
Жестокий век

Библиотека проекта «История Российского Государства» – это рекомендованные Борисом Акуниным лучшие памятники мировой литературы, в которых отражена биография нашей страны, от самых ее истоков.Исторический роман «Жестокий век» – это красочное полотно жизни монголов в конце ХII – начале XIII века. Молниеносные степные переходы, дымы кочевий, необузданная вольная жизнь, где неразлучны смертельная опасность и удача… Войско гениального полководца и чудовища Чингисхана, подобно огнедышащей вулканической лаве, сметало на своем пути все живое: истребляло племена и народы, превращало в пепел цветущие цивилизации. Желание Чингисхана, вершителя этого жесточайшего абсурда, стать единственным правителем Вселенной, толкало его к новым и новым кровавым завоевательным походам…

Исай Калистратович Калашников

Проза / Историческая проза / Советская классическая проза