Читаем Дождливое лето полностью

— При чем тут я? Я что — хозяин края? министр? директор Азовского моря? Так у этого моря вообще нет хозяина. А было богатейшее море всей планеты… А я завлаб. Знаете, что это такое? Заведующий лабораторией, который тоже проходит по конкурсу и представляет отчеты.

— Так прав он был или неправ?

— Господи! При чем тут это? Если он прав, значит, кто-то неправ. А этот  к т о - т о  ездит не в метро, а в «Чайке» или, на худой конец, в черной «Волге» и не хочет, чтобы ему возражали. А ваш Диденко не просто возражал, а пер как танк, строчил во все инстанции. А письмишки его аккуратно возвращались к нам же. По закону всемирного тяготения…

— Не знал я, что Василий такое умеет…

— Вот именно — умеет. Умелец нашелся. А вы думаете, я знал? Такой спокойный на вид парень… Экстремист. Даже если прав на все сто процентов, умей выждать, выбрать момент, а не плюй против ветра.

Вот такая была история. Профессор еще сказал:

— Ваш Диденко — источник повышенной опасности. — И добавил то, что я сам теперь говорил Лизе: — И ему трудно, и с ним тяжело.

— А может, просто совестливый человек с обостренным чувством справедливости и долга? — хотел было возразить я, но время поджимало, мы уже спустились в вестибюль станции «Площадь Ногина», а моему собеседнику предстояла еще пересадка и неблизкий путь к стадиону…

…Я не очень верю в разговоры о человеческой проницательности. Особенно когда говорят о проницательности женщин в отношении мужчин. Много ли нужно проницательности, чтобы увидеть, чего он от нее хочет? И вообще вся проницательность одного построена на неумении или нежелании другого скрывать свои настроения, чувства и мысли либо на возможности просто арифметически вычислить ситуацию. Тут все дело в элементарной наблюдательности и любопытстве. Другое дело, что не каждый их проявляет, не каждому хочется напрягаться. Но уж если хочется, тогда держись — начинается захватывающая игра.

Я уверен, что интереснее всего нам с Лизой было бы говорить друг о друге. Прямо, бесхитростно, откровенно. Но, увы, и тут есть освященные веками правила, условности, предрассудки, приличия. А может, и не «увы»… Ведя сейчас разговор о Василии, Лиза, в сущности, расспрашивала меня обо мне самом. И я понимал, что как бы мне ни хотелось выглядеть в ее глазах лучше, чем я есть, это бесполезно: я буду таким, каким она захочет меня увидеть. Но понимать-то понимал, а выглядеть лучше хотелось. При этом глупо улыбался, думая о Каллистоне и оттого, что моя Дама Треф была рядом. Находит же на человека такое!

— А что вы скажете об этом табу? — спросила она.

— Ничего нового. Табу в нашей истории много.

— Но этот конкретный случай.

— Наследие прошлого, — буркнул я.

Она посмотрела удивленно, и пришлось добавить:

— Вы думаете, наследие — обязательно из глубины веков? Да оно наращивается ежесекундно, как человеческая биомасса. И разве это единственный узелок, который остался от войны?

— Вы меня не поняли. Я хотела спросить: прав ли Василий?

— Прав.

— Но тогда как же так?.. Цитируем Достоевского о невозможности счастья, если оно будет построено на крови хотя бы одного-единственного ребенка, а тут целый народ…

Каждый из нас, повторяю, хочет казаться умным, благородным, смелым, но что можно было сказать на это? Еще раз проблеять об ошибках прошлого? Однако сколько и доколе можно списывать на них? Прошлое прошлым, а где же сегодняшний день? И что же мы?

Как ни хорошо мне было с моей Дамой Треф, этот разговор был неприятен. Он словно уличал меня, лично меня, в равнодушии, жестокости, трусости. Я ловил себя даже на раздражении, подобном тому, какое вызывают те наивно-прямолинейные вопросы ребенка, что вгоняют нас в растерянность из-за невозможности ответить правду. Но там — усмешливая неловкость, раздражение, досада, а тут от правды веяло арктическим холодом.

— И почему — табу? — спрашивала она между тем.

— Вам идет горячность, — сказал я, — а она не каждому к лицу. Я, например, когда горячусь, выгляжу просто глупо…

— Это вы сами решили или кто-то говорил?

Вот так наш разговор вильнул и побежал совсем по другой стежке.

— Чему вы улыбаетесь? — спросила она.

— Причин целых две. Во-первых, вы рядом, и сейчас будем пить чай. А кроме того, я решил сходить на Каллистон.

— Но вы же были там…

— Ну и что? И потом, это не в счет — быть и не заметить.

— И сколько это займет?

— Если выехать в Симферополь пораньше, на рассвете, — два дня. К концу первого буду на Каллистоне. Заночую. Утром спущусь к морю, выкупаюсь — и назад. Пляж там совершенно пустынный… — зачем-то добавил я.

— А эта ваша, как ее?..

— Караби?

— Да.

— Она останется в стороне. Подождет. Василий прав: к Каллистону нужно идти с севера. А подъем совсем небольшой, так что будет просто приятная прогулка.

— Приятное прощание с молодостью? — напомнила наш первый разговор Лиза.

— А хотя бы и так.

— Многосерийный у вас получается фильм об этом прощании… А у меня такое чувство, будто вы изменяете этой своей Караби. Столько о ней говорили… Там в самом деле красивее, чем на раскопках у Зои?

— Я бы не стал сравнивать. Там просто другое.

— Любопытно.

Перейти на страницу:

Похожие книги

Плаха
Плаха

Самый верный путь к творческому бессмертию – это писать sub specie mortis – с точки зрения смерти, или, что в данном случае одно и то же, с точки зрения вечности. Именно с этой позиции пишет свою прозу Чингиз Айтматов, классик русской и киргизской литературы, лауреат самых престижных премий, хотя последнее обстоятельство в глазах читателя современного, сформировавшегося уже на руинах некогда великой империи, не является столь уж важным. Но несомненно важным оказалось другое: айтматовские притчи, в которых миф переплетен с реальностью, а национальные, исторические и культурные пласты перемешаны, – приобрели сегодня новое трагическое звучание, стали еще более пронзительными. Потому что пропасть, о которой предупреждал Айтматов несколько десятилетий назад, – теперь у нас под ногами. В том числе и об этом – роман Ч. Айтматова «Плаха» (1986).«Ослепительная волчица Акбара и ее волк Ташчайнар, редкостной чистоты души Бостон, достойный воспоминаний о героях древнегреческих трагедии, и его антипод Базарбай, мятущийся Авдий, принявший крестные муки, и жертвенный младенец Кенджеш, охотники за наркотическим травяным зельем и благословенные певцы… – все предстали взору писателя и нашему взору в атмосфере высоких температур подлинного чувства».А. Золотов

Чингиз Айтматов , Чингиз Торекулович Айтматов

Проза / Советская классическая проза
Общежитие
Общежитие

"Хроника времён неразумного социализма" – так автор обозначил жанр двух книг "Муравейник Russia". В книгах рассказывается о жизни провинциальной России. Даже московские главы прежде всего о лимитчиках, так и не прижившихся в Москве. Общежитие, барак, движущийся железнодорожный вагон, забегаловка – не только фон, место действия, но и смыслообразующие метафоры неразумно устроенной жизни. В книгах десятки, если не сотни персонажей, и каждый имеет свой характер, своё лицо. Две части хроник – "Общежитие" и "Парус" – два смысловых центра: обывательское болото и движение жизни вопреки всему.Содержит нецензурную брань.

Владимир Макарович Шапко , Владимир Петрович Фролов , Владимир Яковлевич Зазубрин

Драматургия / Малые литературные формы прозы: рассказы, эссе, новеллы, феерия / Советская классическая проза / Самиздат, сетевая литература / Роман
Жестокий век
Жестокий век

Библиотека проекта «История Российского Государства» – это рекомендованные Борисом Акуниным лучшие памятники мировой литературы, в которых отражена биография нашей страны, от самых ее истоков.Исторический роман «Жестокий век» – это красочное полотно жизни монголов в конце ХII – начале XIII века. Молниеносные степные переходы, дымы кочевий, необузданная вольная жизнь, где неразлучны смертельная опасность и удача… Войско гениального полководца и чудовища Чингисхана, подобно огнедышащей вулканической лаве, сметало на своем пути все живое: истребляло племена и народы, превращало в пепел цветущие цивилизации. Желание Чингисхана, вершителя этого жесточайшего абсурда, стать единственным правителем Вселенной, толкало его к новым и новым кровавым завоевательным походам…

Исай Калистратович Калашников

Проза / Историческая проза / Советская классическая проза