Читаем Драма девяносто третьего года. Часть вторая полностью

«Магдебург, 27 марта 1793 года.

Со времени моего пленения, сударь, до меня дошло только одно политическое издание — февральский номер Вашего журнала. Вы согласитесь, что Фортуна, расточая мне свои заботы, не могла бы сделать ничего лучшего. Я искренне порадовался тому, что Вы воздали должное моим чувствам и оправдали мое поведение. Ваши похвалы несравнимо выше моих заслуг, но в настоящий момент это доброжелательное преувеличение несет в себе нечто настолько великодушное, что я могу лишь поблагодарить Вас за то, что мне удалось услышать голос свободы, оказавший честь моей могиле.

Мое нынешнее положение действительно очень странное; свои республиканские склонности я принес в жертву обстоятельствам и воле нации. Я поддерживал ее верховную власть, закрепленную в конституции, которую она выработала; моя популярность была огромна; Законодательное собрание защитило меня 8 августа лучше, чем 10-го смогло защитить себя. Но я был ненавистен якобинцам, ибо осуждал их самопровозглашенную аристократию, незаконно захватившую власть; священникам всех мастей, ибо требовал от них полной религиозной свободы; анархистам, ибо обуздывал их; заговорщикам, ибо отвергал их предложения. Вот какие враги присоединились к тем, кого подкупали и натравливали на меня иностранные державы, антиреволюционеры и даже двор. Вспомните, сударь, предумышленное нападение 10 августа, солдат, призванных именем закона и истребленных именем народа; граждан, независимо от возраста и пола убитых на улицах и брошенных в костры и тюрьмы, где их потом хладнокровно умерщвляли; короля, спасшего тогда свою жизнь лишь благодаря незаконному отстранению его от власти; разоруженную национальную гвардию; самых испытанных и самых верных друзей свободы и равенства, даже таких, как Ларошфуко, отданных на растерзание убийцам; конституционный акт, ставший символом проскрипций; закованную в кандалы прессу; незаконно вскрытые и фальсифицированные письма; суды присяжных, замещенные головорезами, и министерство юстиции, отданное их главарю; административные и муниципальные власти Парижа, разгромленные и распущенные мятежниками; Национальное собрание, вынужденное, когда ему приставили нож к горлу, одобрить эти приступы ярости; одним словом, подлинная, гражданская, религиозная и политическая свобода была утоплена тогда в крови… Что должен был думать, что должен был делать человек, который, живя всегда только для нее, первым в Европе обнародовал Декларацию прав человека, от имени всех французов принес на алтаре Федерации гражданскую клятву и воспринимал тогда конституцию, несмотря на ее недостатки, как лучшее средство сплочения против врагов свободы?

Хотя верховная власть нации была нарушена в лице народных представителей, как и в лице новых органов власти, я, не желая, чтобы войска выходили из повиновения, обращался за приказами к гражданским властям, находившимся поблизости от моего лагеря.

Разумеется, я горячо желал, чтобы всеобщий протест привел к восстановлению общественной свободы и свободы конституционных законных властей, и если бы, — обеспечив независимость выборов и взвешенных решений, нация захотела пересмотреть конституционный акт, разве пристало бы тогда жаловаться на это мне, первому и самому упорному защитнику общественных договоренностей? Разумеется, я был слишком далек от мысли одобрять совершенные преступления и те, какие я предвидел, чтобы не поощрять это сопротивление гнету, которое считал долгом; однако я осмелюсь сказать, что мой образ действий, при всей затруднительности моего тогдашнего положения, застрахован от самой суровой критики.

Вы спрашиваете меня, какое требование я предъявил административным, юридическим и муниципальным властям; отвечаю: я думал, уезжая, об огромном числе граждан, чьи принципы, совпадающие, возможно, с моими взглядами, противостоят господствующей партии; я видел этих людей, объявленных вне закона, их разоренные семьи и, отвратив от них всякую месть и принеся в жертву лишь самого себя, предъявил это общее и давно назревшее требование.

Что же касается моих отношений с королем, то с его стороны я всегда встречал уважение, но никогда не видел доверия. Став для него докучливым надсмотрщиком, ненавидимым его окружением, я пытался побудить его к чувствам и поступкам, которые были бы полезны для Революции и при этом гарантировали бы ему жизнь и спокойствие. Когда после его побега Учредительное собрание предложило ему снова взять власть в свои руки, я счел своим долгом проголосовать за этот указ, принятый почти единодушно. Позднее я выступал против вседозволенности, ставившей под угрозу его жизнь и препятствовавшей исполнению законов. Я предлагал, наконец, но совершенно тщетно, чтобы с согласия Учредительного собрания и патриотической гвардии он уехал бы в загородное поместье, обезопасив тем самым свою жизнь, продемонстрировав свою добрую волю и, возможно, обеспечив посредством этого мир. Последний раз, когда я видел его, он в присутствии королевы и своей семьи сказал мне, что конституция была их спасением и что он один следовал ей. Он жаловался на два антиконституционных указа, на поведение министров-якобинцев по отношению к армии и выражал надежду, что враги будут разбиты. Вы говорите, сударь, о его переписке с ними, однако я ничего о ней не знаю; но, основываясь на том, что мне удалось узнать об этом чудовищном судебном процессе, я полагаю, что никогда еще естественное и гражданское право, дух нации и общественные интересы не нарушались с большим бесстыдством.

Я не знаю, в каком преступлении они меня обвинят, но если во всех моих письмах, речах, поступках и мыслях им удастся отыскать хоть что-нибудь, от чего могли бы отречься свобода и человеколюбие, смело утверждайте, что ко мне это не имеет никакого отношения.

Ах, сударь, как же я признателен Вам за то, что Вы сочувствуете невыразимой печали моей души, горящей за дело человечества, жаждущей славы, лелеющей отечество, семью и друзей, когда вдруг, после шестнадцати лет трудов, мне пришлось лишить себя счастья сражаться за принципы и взгляды, лишь ради которых я жил! Но что мне оставалось предпринять? Вы знаете, с каким упорством после того дня, когда верховная власть нации, разорвав оковы, узаконила новый общественный порядок, и среди каких махинаций с популярностью, которую ласкатели народа поочередно оспаривали друг у друга, я постоянно противопоставлял вседозволенности усилия и взгляды преданного защитника закона.

Вы знаете, что в эпоху 10 августа я оставался последним и почти единственным, кто оказывал сопротивление; но если интриги сбили с толку всего несколько граждан, то террор привел в оцепенение почти всех. Я был смещен со своей должности и обвинен, то есть поставлен вне закона. Моя борьба, наверное, стала бы кровавой, но бесполезной; она послужила бы мне, но не отечеству, а враг был рядом, готовый воспользоваться ею. Я хотел напасть на него, чтобы быть убитым, но, не предвидя в этом бою никакого военного успеха, остановил себя. Я хотел отправиться умирать в Париж, но опасался, как бы такой пример неблагодарности народа не обескуражил будущих поборников свободы.

Так что я уехал, причем с тем большей секретностью, что большое число офицеров и даже несколько воинских частей вполне могли быть готовы уехать в тот момент вместе со мной; позаботившись о безопасности крепостей и войск, находившихся под моим командованием, и из щекотливости, которая дорого нам обошлась, отослав у границы обратно свой эскорт, до этого состоявший при мне, я со смертельной раной в сердце удалился вместе с Мобуром, чей союз со мной длится столько же, сколько наша жизнь, г-ном де Пюзи и несколькими другими друзьями, бо́льшая часть которых были моими адъютантами со времени формирования национальной гвардии. Господин Александр де Ламет, которого объявили вне закона и за которым была устроена погоня, присоединился к нам по дороге. Мы пытались добраться до Голландии и Англии, в то время нейтральных стран, и уже находились на территории Льежской области, как вдруг столкнулись с австрийским отрядом, который выдал нас коалиции. Нас арестовали, а затем подвергли тюремному заключению, и четверых членов Учредительного собрания последовательно препровождали в Люксембург, Везель и Магдебург.

Рано или поздно, сударь, все узнают, с какой чрезмерностью эта коалиция заставляла нас страдать; но что значат подобные страдания по сравнению с теми, какими несправедливость народа наполняет свободную душу! Здесь мстит за себя тройственная тирания деспотической, аристократической и поповской властей; здесь множатся вокруг нас все выдумки инквизиции и застенков; однако все эти жестокости, все эти ужасы делают нам честь; и то ли потому, что наши головы предназначены для того, чтобы стать украшением какого-нибудь триумфа, то ли потому, что нездоровье наших камер, недостаток воздуха и отсутствие движения избраны в качестве медленного яда, сочувствие, споры и негодование по поводу нашей участи явятся, я надеюсь, начатками свободы и породят ее защитников.

Именно ради них, сударь, я со всей искренностью моего сердца завещаю здесь Вам ту утешительную правду, что в самом служении делу человечества есть столько радостей, что все враги вместе и даже неблагодарность народа никогда не могут причинить душевных мук.

Но что, между тем, станет с Французской революцией? Какова бы ни была мощь, которой обеспечивает Францию институт национальных гвардейцев, каковы бы ни были преимущества, подготовленные, невзирая на все помехи, генералами Рошамбо, Люкнером и мною и энергично пожинаемые нашими преемниками, разве можно полагаться на безнравственность, тиранию и хаос; на людей, чья продажность надоела всем партиям, чья низость всегда ласкала руку, которая дает или бьет, чей мнимый патриотизм всегда был лишь эгоизмом и завистью; на развратителей, пекущихся об общественной морали; на авторов заявлений и замыслов против Революции, спаянных с душами из грязи и крови, которой они так часто бывали замараны!

Что за вожди у свободной нации! Разве могут подобные законодатели дать ей конституцию и законный порядок?! Разве могут подобные генералы выказать себя неподкупными?! Тем не менее, если после судорог вседозволенности еще существует место, где свобода продолжает бороться, то как же я проклинаю свои оковы! Я отказался жить с моими соотечественниками, но не отказался умереть за них. Но можно ли, впрочем, преодолеть столько преград, ускользнуть от охраны, избавиться от цепей? Почему нет? Ведь зубочистка, сажа и клочок бумаги уже обманули моих тюремщиков; ведь кто-то с опасностью для жизни доставит Вам это письмо.

Правда, к опасности вызволения отсюда присоединяются опасности путешествия и убежища. От Константинополя до Лиссабона, от Камчатки до Амстердама (ибо я в плохих отношениях с Оранской династией) меня поджидают все тюрьмы. Леса гуронов и ирокезов населены моими друзьями; европейские деспоты и их дворы — вот кто для меня дикари. Сент-Джеймский кабинет меня не жалует, но в Англии есть нация и законы; тем не менее я не хотел бы искать убежища в стране, которая воюет с моей страной. Америка, эта родина моего сердца, с радостью снова увидит меня, однако мое внимание к новостям из Франции заставит меня на какое-то время отдать предпочтение Швейцарии. Ну да хватит об этом. Вместо простой благодарности я написал длинное письмо, и я прошу Вас, сударь, принять вместе со словами прощания выражения моей признательности и преданности.

ЛАФАЙЕТ».
Перейти на страницу:

Все книги серии История двух веков

Похожие книги

Виктор  Вавич
Виктор Вавич

Роман "Виктор Вавич" Борис Степанович Житков (1882-1938) считал книгой своей жизни. Работа над ней продолжалась больше пяти лет. При жизни писателя публиковались лишь отдельные части его "энциклопедии русской жизни" времен первой русской революции. В этом сочинении легко узнаваем любимый нами с детства Житков - остроумный, точный и цепкий в деталях, свободный и лаконичный в языке; вместе с тем перед нами книга неизвестного мастера, следующего традициям европейского авантюрного и русского психологического романа. Тираж полного издания "Виктора Вавича" был пущен под нож осенью 1941 года, после разгромной внутренней рецензии А. Фадеева. Экземпляр, по которому - спустя 60 лет после смерти автора - наконец издается одна из лучших русских книг XX века, был сохранен другом Житкова, исследователем его творчества Лидией Корнеевной Чуковской.Ее памяти посвящается это издание.

Борис Степанович Житков

Историческая проза
Добро не оставляйте на потом
Добро не оставляйте на потом

Матильда, матриарх семьи Кабрелли, с юности была резкой и уверенной в себе. Но она никогда не рассказывала родным об истории своей матери. На закате жизни она понимает, что время пришло и история незаурядной женщины, какой была ее мать Доменика, не должна уйти в небытие…Доменика росла в прибрежном Виареджо, маленьком провинциальном городке, с детства она выделялась среди сверстников – свободолюбием, умом и желанием вырваться из традиционной канвы, уготованной для женщины. Выучившись на медсестру, она планирует связать свою жизнь с медициной. Но и ее планы, и жизнь всей Европы разрушены подступающей войной. Судьба Доменики окажется связана с Шотландией, с морским капитаном Джоном Мак-Викарсом, но сердце ее по-прежнему принадлежит Италии и любимому Виареджо.Удивительно насыщенный роман, в основе которого лежит реальная история, рассказывающий не только о жизни итальянской семьи, но и о судьбе британских итальянцев, которые во Вторую мировую войну оказались париями, отвергнутыми новой родиной.Семейная сага, исторический роман, пейзажи тосканского побережья и прекрасные герои – новый роман Адрианы Трижиани, автора «Жены башмачника», гарантирует настоящее погружение в удивительную, очень красивую и не самую обычную историю, охватывающую почти весь двадцатый век.

Адриана Трижиани

Историческая проза / Современная русская и зарубежная проза