Но нет же. Ему надо было говорить по-своему, слоняться по-своему, думать по-своему. Надо было позволять бить себя этим долбаным прохвостам, которым он мог свернуть шеи, если бы только захотел. Надо было страдать, мучиться, избегать девчонок, избегать друзей, избегать всего, чего только можно. Ему надо было быть каким-то сраным стоном мира, будто этот мир нуждался в еще одном стоне, будто их недоставало.
Разумеется, ему надо было видеть какое-то размытое дерьмо, слышать какое-то размытое дерьмо, надо было сбежать из дома на два месяца и никому ни словом не обмолвиться, где он и что делает. Надо было выкрасть отца из больницы и зимой привести сюда, в поле, сука, пешком. Безногого отца. Надо было смотреть, как отец умирает, ему одному, и только ему, не Казику, не матери, а именно ему, великому, блядь, стону мира. А они сидели дома и, вероятно, болтали про сахарную свеклу, в то время как Ян Лабендович, продырявленный раком, помирал в ста метрах от них. Или в пятидесяти. Казик никогда не измерял.
С Виктором с детства что-то было не так, он с детства был иной, и дело совсем не в этой белизне – или не только в ней. Отец десятки раз рассказывал им про
Кстати, может, и у матери не все было в порядке? У всех знакомых Казимежа было две бабушки и два дедушки, а у него – одна бабушка и один дедушка, только со стороны отца, но дома это не обсуждали. Почему они с Виктором никогда не спрашивали? Может, нужно было поинтересоваться. А так они оказались обречены на домыслы, приукрашенные сплетнями о том, что их бабка – сумасшедшая Дойка, а дед – еще больший псих, какой-то Крапива, не занимавшийся в жизни ничем, кроме игры на флейте. То, что торчало из-под завалившегося дома Дойки, – якобы памятник ему, давно возведенный жителями Пёлуново, хотя никто не мог объяснить мальчикам почему.
Так может, Виктор, этот впечатлительный и непостижимый Виктор, сочинил в голове совершенно неправдоподобный сценарий, в котором его бабушка и дедушка – чудовища, какие-то дегенеративные Крапивы и Дойки, а потом удумал, что должен заплатить за их чудовищность и поэтому будет страдать, будет стоном мира. Может, все было так?
В сущности, и неважно, как было. Важно то, что Казимеж ничего с этим не сделал, не помог, не спросил, не поговорил. Они вообще когда-нибудь друг с другом говорили? По-настоящему, а не про какое-нибудь вязание снопов или печную трубу, упавшую в грозу. По-настоящему, пожалуй, нет. Не говорили, поскольку Виктор не любил, а у Казимежа не было ни времени, ни желания. В весьма юном возрасте он начал общаться с девушками и с бутылкой, и этого хватало, ему не требовалась в дополнение нудная болтовня с братом, поровшим всякую дребедень. Но ведь он мог хотя бы выбить у него из головы идеи с удушением кота, когда тот воспринял их уговор всерьез.
Казимеж думал об этом почти каждый день, с утра до вечера, и бормотал себе под нос. Ездил на купленном недавно тракторе по своим семи гектарам: пахал, сеял, собирал и пахал заново.
Объезжал лишь небольшую площадку за домом – то место, куда время от времени люди приходили ставить свечки в память о его брате.
Глава шестнадцатая
Первую вещь он украл в шесть лет. Это был вафельный рожок с шоколадом.
Своровал его в «Тереме» на улице Сенкевича, где работала продавщицей мамина подруга по фамилии Гурная. Пришел с двумя приятелями. Один покупал витаминный напиток («может, апельсиновую газировку или, может, все-таки витаминный»), второй крутился около полки с круглыми вафлями. Себек вытащил десерт из картонной упаковки и запихнул в штаны. Не удержавшись, схватил еще один. Потом они сели в парке у почты и разделили добычу на троих. Себек и раньше ел рожки с шоколадом, но эти два оказались вкуснее всех предыдущих.
Наступило лето, а вместе с ним – мелкое воровство на садовых участках на Нагурной. Смородина, клубника, малина, виноград, иногда даже морковь, если не было уж совсем ничего другого. Мама частенько волновалась, когда он приходил к ужину наевшийся, как поросенок. Думала, что болен. Мерила температуру и прощупывала живот.
Некоторое время ему казалось, что он помнит папу. Он воображал, как забирается на него, сидящего в кресле, мнет газету на животе и засовывает палец в углубление на лбу. В пять лет поделился этим с мамой, – она объяснила, что этого не могло быть.
– Ты видел папу только на фотографиях, – сказала она, замешивая тесто для рогаликов.
– А почему?
– Он ушел на небо до твоего рождения.
– И не мог подождать?
– Ну видимо, не мог.
Больше они про папу не говорили. В следующий раз Себа услышал о нем лишь два года спустя, в начальной школе, на перемене между биологией и польским.