Тем временем за пределами российских городов и европейской части СССР цивилизаторская миссия большевиков не могла согласиться с «болезненным» подходом к однополому эросу и рассматривала последний как эндемическую практику, присущую отсталому социальному, религиозному и культурному слою. Именно эту социалистическую версию европейской этнографической традиции Руди Блейс выделяет в своем тексте: она рассматривала подчиненные ей расы и народности как универсально склонные к «мужеложству», или «педерастии». Выстраивая государственные структуры в этих регионах, которые были «социалистическими по содержанию» и при этом «национальными по форме», большевистские законодатели 1920-х годов отклонили скупую модерную и революционную лексику половых преступлений, использовавшуюся их коллегами в РСФСР. В южных и восточных республиках они предпочитали язык этнографии и перечень «преобладающих» и «широко распространенных» местных обычаев (включая мужеложство, мужскую проституцию и сексуальное преследование мужчин), которые предстояло изжить. По меркам социализма такие преступления представлялись происками местных буржуев и национальных вождей – групп, пытавшихся деморализовать простых граждан этих регионов. С самого начала революционной эры в России «цивилизаторская миссия» социалистов состояла в искоренении «преступлений, составляющих пережитки родового быта» и образующих русскую «географию перверсий». Такое «картографирование» позволяло РСФСР (наряду с Белоруссией, Украиной и, как ни странно, Арменией) проводить двусмысленную сексуальную модерность, в том числе и в отношении однополого эроса, превращая ее в борьбу с «первобытными» пороками Кавказа и Средней Азии.
Рекриминализация мужеложства в РСФСР и других «модернизированных» советских республиках в 1933–1934 годах повернула общество к неотрадиционалистским формам регулирования однополой любви, но вместе с тем сформировала современное представление о маскулинной идентичности. Решение выделить и запретить именно мужскую гомосексуальную активность следовало рассматривать как неотрадиционалистский маневр, особенно в сочетании с лексикой, напоминавшей о временах религиозного и моралистического консерватизма в законодательной истории России. В нормах законности был нарушен важный революционный принцип гендерного равенства: в центре метрополии сталинизм применил те же приемы социалистической «цивилизаторской миссии», что были использованы на периферии (изначально довольно детально прописанный закон против мужеложства). Но ведь в центре не было «первобытного» общества, которое бы универсально предавалось мужеложству, как это якобы происходило в окраинных республиках. Новый закон не диагностировал проблему, считавшуюся в советских «более модерных» республиках «эндемической». Закон против мужеложства демонстрировал миноритарный подход, и в этом, как ни парадоксально, был его модернизирующий эффект, ибо он «извлек из небытия» мужскую гомосексуальную идентичность и противопоставил ей так называемую чистую и «нормальную» гетеросексуальность большинства. В сердце новой цивилизации, строившей социализм, «салоны» «педерастов» и «гомосексуалистов» разлагали «нормальных» солдат, моряков и рабочих, отвлекая их воображаемую нерастраченную энергию (которая отличала советскую Россию от «истощенного» Запада) от «естественных» способов ее применения. «Уничтожьте гомосексуалистов – фашизм исчезнет», – писал Максим Горький, указывая скорее на сексуальную идентичность, нежели на специфическое деяние. Городская субкультура сделалась предметом законодательной деятельности, проблема была сведена к небольшой группе мужчин. Важно отметить, что это была субкультура, известная своими сексуализированными территориями и использованием городского пространства. Как впервые в переписке с И. В. Сталиным указал Г. Г. Ягода, мужеложство, которому предавались «публично», должно было стать особой мишенью. Эти территории следовало очистить от такой специфической социальной аномалии. Таким образом воображаемая русская нация в своей целомудренной чистоте официально заняла промежуточное положение между неврастенической (и в 1930-х годах фашистской) Европой с одной стороны, и «первобытными» извращениями Востока – с другой.