Вроде все вылечились, кроме дедушки и бабушки. Они так и умерли, до конца не победив чесотку. Дедушка уже почти не мог ходить перед смертью, бабушка долго была лежачая – технически сложно было их мазать и смывать мазь, но хотя это всё и делалось, какие-то проявления чесотки оставались. Из-за этого мама с дядей избегали их трогать и прикасались к ним в перчатках. А я невероятно разозлилась на мироздание, что оно допустило такую несправедливость и насмешку – отравить бабушке с дедушкой последние месяцы жизни не чем-нибудь, а чесоткой. Я помню, как у меня промелькнула эта подлая предательская мысль, когда я в последний раз в жизни обнимала дедушку, – что у него чесотка, а я же вроде только вылечилась, – но я моментально отмахнулась от неё и обняла его. Я тогда провела у них с бабушкой двое суток, ухаживала за ними, пока дядя был на даче, и, когда собралась уходить вечером, после возвращения дяди, дедушка сказал мне: «Спасибо!» – и раскрыл руки для объятий. Я обняла его, последний раз прижалась щекой к его колючей щеке, почувствовала запах его кожи, его фланелевой рубашки. Утром его не стало. Я рада, что мы так хорошо попрощались с ним, что он сказал мне «спасибо», – это ведь лучшее, что можно сказать при расставании, – рада, что мы обнялись.
А чесотка… Потом её несколько месяцев не было, и снова рецидив – видимо, снова от бабушки передалась, ну а потом она ушла окончательно. Мне так вообще показалось, что этим клещам в конце концов я просто надоела, и они мне тоже, нам просто стало нечего делать вместе, и они ушли. В общем – подумаешь, чесотка!
Коля
Сквозь всё – и жизнь, и смерть, – тянется немая нить, опоясывая белый свет. В ее начале – начало всех начал. В ее конце – выход из пещеры Минотавра. Не за горами и гробами. Где-то тут – в твоей руке. Иначе бы никто на свет не вышел. Иначе бы и света никакого не было! – Где-то тут – в теплоте твоей руки, брат мой Николай Грякалов.
Я очень любила философа Колю Грякалова. Знаю, что и он меня тоже. Он был вначале моим преподавателем, потом – другом. Он был лучшим из лучших, и у него было необыкновенно чистое сердце. Он был настолько подлинным, настоящим во всём, предельным, что выдерживать это было трудно, трудно было даже рядом находиться – слишком светло, и больно, и некуда отступать. Он был крутой, очень крутой, – не только как мыслитель, но и как парень, мужчина: смелый, безбашенный, полный вольного молодецкого духа, брутальный и нежный силач, качок, бывший скинхед, когда-то, как и я, бросивший школу и пошедший учиться в ПТУ на повара. И при этом – всё знающий, всё понимающий, полигност, социальный антрополог, постмодернист, христианский мыслитель – еретик, утверждавший, что Христа распяли на бревне. Он ставил страсть выше разума в философии и весь целиком присутствовал в этой страсти. В современности он всегда находил её архаические основания. Его интересовали только предельные, базовые вещи – экзистенциальный грунт человеческого: тело, язык, война, психоделия, азарт, вера. Он рассказывал мне про аленький цветочек, какого нет краше на белом свете, – и в этом цветочке был абсолютный максимум и минимум Николая Кузанского. Когда Коля был вдрызг пьян, у него существовал такой уровень опьянения, на котором он уже не мог говорить, но всегда вспоминал обо мне, звонил мне по телефону и что-то нечленораздельное мычал. Тогда я выработала такую методу: если Коля звонил во второй половине дня, я не брала трубку, потому что было ясно, что он пьян. В первой же половине дня обычно можно было поговорить. Но однажды он позвонил мне в девять утра, был вдрызг пьян и мычал. Я поняла, что моя метода не работает. Врачи запретили ему пить за пару лет до смерти, сказав, что от этого зависит его жизнь, но он был солдат, его это не могло остановить. Ему было тридцать пять, когда он ушёл. Потом он мне снился: мы сидели в каком-то кафе в большой компании, выпивали, и я знала, что это кафе – Валгалла, и мы пируем в Валгалле. А Денису приснилось, что Коля передал ему для меня флешку и сказал, что там записано предельное и абсолютное знание обо всём. Я всегда скучаю по Коле и буду скучать всю жизнь.
Бомжи