Вскоре супругов уволили, придравшись к очередному промаху Генри. Эрик подозревал, что именно он был истинной причиной увольнения: родители никогда не одобряли посиделок в котельной, и это подозрение усилило его неприязнь к ним. Во всяком случае, он жил своей жизнью, не посвящая их в свои дела, дни проводил в школе, а по вечерам перед зеркалом примерял старые платья матери и всякое цветное тряпье, какое удавалось раздобыть, принимал разные эффектные позы и произносил шепотом речи. Он осознавал, что такое поведение крамольное, хотя не мог бы объяснить почему. Но к этому времени он уже усвоил, что многое из его привычек в глазах родителей и всего света выглядит плохо, так что лучше держать все в тайне.
Вести тайную жизнь хлопотно; чаще всего она ни для кого не является секретом, кроме разве того, кто ею живет. Люди, с которыми он встречался по необходимости, первым делом догадывались об этой его второй жизни, они вызнавали его тайну – кто с намерением использовать ее в дальнейшем против него, кто – с менее низкими целями, но каков бы ни был умысел, момент разоблачения всегда ужасен, а мысль о том, что его тайна известна, – мучительна до крайности. У мечтателя нет другой цели, кроме как продолжать витать в облаках – только бы ему не мешали. Его иллюзии – защита от мира. Но у общества прямо противоположные цели, и его зубы только и ищут, как бы добраться до твоей глотки. Разве мог знать Эрик, что его фантазии, неявные для него самого, прочитывались в каждом жесте, выдавались каждой интонацией его голоса, обжигая людей яркостью, красотой и пугающей его самого мощью желания? Он рос крепким здоровым мальчуганом, играл, резвился и дрался, как все прочие мальчишки, заводил друзей, ссорился, секретничал, строил грандиозные планы. Но ни один из его друзей никогда не сидел с Генри в котельной и не целовал влажное от слез лицо негра. И конечно, ни один не выряжался вечерами, когда все в доме спали, в старые платья, шляпы, не брал в руки сумочку, не украшал себя лентами, бусами, сережками, превращаясь в выдуманных героинь. И, как бы они ни старались, им было не по силам перевоплотиться в тех, кем в ночной тиши становился он: подружками матери или самой матерью, какой она – в его представлении – была в молодые годы, а также героинями или героями прочитанных книг и увиденных фильмов, а то и просто вымышленными персонажами, чьи образы подсказывали ему имеющиеся под рукой аксессуары. И разве мог мальчишка, с которым он боролся в школе, догадываться, какую странную гамму чувств – от страха до жгучего наслаждения – переживает он, пока они возятся друг с другом, поочередно оказываясь сверху. Глядя на девочек, Эрик обращал внимание только на их одежду и прическу, не испытывая к ним чувств, подобных тем, что питал к мужчинам, – восхищения, страха или презрения. В этом он не был похож на остальных. И сны его отличались от снов его сверстников, и в этом тоже была некая преступная извращенность, еще не осознанная, но уже ощущаемая. Ему угрожала опасность, которая не грозила другим, и вот эта разница, замечаемая посторонними, чей инстинкт заставлял чураться обреченных, воздвигала между ним и его ровесниками преграду, которая с годами все больше росла.
Кроме того, возрастающее отчуждение, обособленность от окружающих объяснялись, и это понимал он сам, неприемлемой для других расовой позицией или, скорее, учитывая среду, в которой он обитал, отсутствием какой бы то ни было отчетливой позиции. Весьма известный и процветающий город, где жил Эрик, был, однако, невелик – впрочем, на взгляд Эрика, Юг вообще был невелик, во всяком случае, как оказалось, – для него, единственного сына известных в городе людей. Понадобилось совсем немного времени, чтобы при его появлении горожане начали сочувственно покачивать головами, поджимать губы, умолкать или, напротив, ядовито судачить. Спасало только имя отца. Эрик рано столкнулся с отвратительным раболепием людей, презиравших его, но не осмеливавшихся это показывать. Они давно уже не говорили то, что думали на самом деле, так давно, что перестали иметь свое отношение к чему бы то ни было.