— Болел о моей судьбе… — повторил он. — А я думал, Бестужев несчастнее всех нас. Он был так одинок. Его окружали чужие или, в лучшем случае, тайно сочувствующие…
— Значит, вы не сожалеете о том, что произошло?
— Нет. Но я не сразу успокоился. Сначала рвал и метал, бился головой о стены. Ланского проклинал.
— Кто это Ланской?
— Мой дядюшка. Я прибежал к нему, чтобы скрыться, а он говорит: «Охотно тебе помогу, но ты грязен, устал. Поедем-ка в баню…» И отвез прямо к губернатору. Оттуда меня сразу в крепость.
— Родной предатель?
Одоевский рассмеялся.
— Тогда и я его величал в этом роде. Теперь благодарен. Где он мог бы меня спрятать? Есть ли на Руси такой уголок? А что было бы с дядюшкой из-за меня? Право же, только в молодости возможен такой наивный эгоизм, Ну вот, благодаря дядюшке получилось, будто бы я явился с повинной. Вероятно, поэтому мне и дали двенадцать лет вместо эшафота. Мне только отца жаль. Я причинил ему много страданий. Но он понял меня и простил. Знаете, что он сказал? «Сашенька, друг мой! Я сам во всем виноват. Разве не я учил тебя с раннего детства, что все люди равны? Иначе, как мог бы ты услышать молитву крестьянина?» Я благодарен отцу…
Каждый вечер я торопился к своим новым друзьям. Однажды Иван мне говорит:
— Я давеча, ваше благородие, в роту ходил. Там старик-камердинер солдатам на князеньку своего жалился — управы, мол, на него нет: все-то он раздает, и сам часто без гроша сидит. Всякого старается ублаготворить, и раненых навещает, и черкесским пленникам гостинцы передает. Солдаты говорят — до того обходительный человек этот князенька, что и ругнуться при нем невозможно. Бранное слово поперек глотки останавливается. А вы, ваше благородие, повеселели. Никогда еще я вас таким не видывал. Знать, субашевский воздух вам впрок.
— Субашинский воздух? Ты прав! — я засмеялся и вышел.
На повороте меня схватил Плятер:
— Наконец-то поймал! Когда ни придешь, палатка пуста. И где тебя носит?
— У декабристов бываю.
И я предложил ему пойти вместе со мной.
Плятер думал недолго:
— Почему не пойти? И князь Одоевский будет там?
— Разумеется. Ты его знаешь?
— Видел и многое о нем слышал. Говорят, «единственный из русских князей, который заслуживает называться «светлостью».
…Под чинарой давно были в сборе. Я представил Плятера. Он тоже был Михалом — и все развеселились: «Что-то много развелось Мишек!» Мы уселись. Загорецкий налил нам чаю, Лорер протянул сахар, Левушка похлопал Плятера по спине, а Игельстром заиграл что-то веселое на флейте.
Я смотрел на загорелые лица моих друзей и думал: «Как же не стать веселей? Я теперь не один, а вокруг все «светлости!»
— Миша! Ты помнишь, какое сегодня число? — спросил Александр Иванович.
— Седьмое июля, а что?
— В этот день Бестужев убит?
— Нет. Седьмого июня.
— A-а… Мы перед твоим приходом говорили об этом. Думали — сегодня его годовщина, жалели, что нельзя его помянуть, отслужить панихиду.
— Почему обязательно ждать годовщину? — сказал Нарышкин. — Вспомнили и нужно отслужить.
— Где же отслужишь? — отозвался Загорецкий. — Мне недавно рассказывали, как получилось, что Бестужев попал в лапы к убыхам. Там командиром был некий Альбрандт, штабной чинуша. Из кожи, говорят, лез, чтобы показать свою удаль. Не дождавшись команды, повел цепь вперед, без резерва. Бестужева ранило. Солдаты его подхватили, повели, а тут окружают убыхи. Бестужев приказал оставить его и спасаться. Сказал: «Мне все равно погибать».
— А я слышал, будто Бестужев перед штурмом на корабле написал завещание, отдал его капитану со словами: «Чувствую, что не вернусь». Его на борту хотели задержать, а он ни за что. Вот и посудите — Альбрандт ли виновен… — сказал Игельстром.
Все как-то поникли, задумались.
— Друзья! Це и есть панихида. Бестужев, говорят, море кохал. Пийдем же до моря и будем там его поминать, — предложил Лорер.
Все согласились.
То была настоящая панихида во храме, где купол — ночное небо, паникадило — ясный месяц со звездами, а вместо органа играло море.
В этот вечер я впервые услышал и песню, что Бестужев сложил с Рылеевым, — про Ермака Тимофеевича.
— Давно хотел я спросить вас, Николай Иванович, — обратился я к Лореру, — почему между вами и поляками не было единения? Говорят, об этом договаривались…
— Да не договорились. Як можно договориться с вашими магнатами? Не помышляли они отказаться от своей земли и от рабов… А Пестель… Это был чоловик, который всех людей хотел поравнять.
И совсем тихо Лорер добавил:
— Это он требовал, щоб поляки истребили цесаревича. Да ведь поздно ваши поднялись на это. А як меня долго пытали, чи состоит ваш пан Хлопицкий в Патриотичном Обществе. Та я ж про то ничего не знав.
Кто-то опять затянул про Ермака Тимофеевича.
И тут Игельстром сказал:
— Если существует потусторонняя жизнь, Александр Александрович сейчас среди нас.
— Потусторонняя жизнь… — повторил Одоевский. — Жизнь, это борьба, волнения, чувства, а там, говорят, ни болезней, ни печалей, ни воздыханий. Какая же это жизнь? Вот скоро пойду туда, все узнаю и вам доложу.
Он сказал это так серьезно, что Игельстром возмутился: