Читаем Дуэль четырех. Грибоедов полностью

Наконец вступил к нему в комнату Эванс, Фома Яковлич, как его величали по-русски, лектор английского языка и английской словесности, у которого брал он в юные годы уроки, превосходно владевший виолончелью и как новыми, так и древними языками, твёрдо знавший по-русски, в отличие от легиона своих соплеменников, презиравших русскую речь, милый умница и страшный добряк.

Александр вскочил навстречу с дивана:

   — Ну, сознавайтесь, пожаловали зачем?

Напуганный решительным приступом, точно к горлу приставили нож, Эванс ему отвечал, старательно и неловко скрывая смущение:

   — Я более любезного приёма от вас ожидал, мы в былые годы были знакомы.

Он решил настаивать, горько смеясь:

   — Нет, признайтесь, скажите чистую правду.

Эванс мялся, пряча глаза:

   — Видите ли...

Вдруг угадав, он вскричал:

   — А, вы тоже захотели взглянуть, точно ли я спятил с ума? Не так ли, признавайтесь, не рассержусь!

Эванс опешил:

   — Как можно...

Александр с саркастической улыбкой успокоил его:

   — Полно, нынешний день вы не первый уже приезжаете на меня поглядеть.

Эванс исподлобья смотрел и с усердием основательным шляпу свою теребил, угрожаясь поля оторвать:

   — Изъясните, ради Христа, что подало повод к этой басне московской?

Он торжествующе вскрикнул:

   — Стало быть, я угадал. Так садитесь, я вам расскажу, с чего вся Москва меня провозгласила безумным.

И рассказал, тревожно шагая взад и вперёд, что с ним стряслось вчера ввечеру, и угрожающе заключил:

   — Я им покажу, что в своём я уме! Я пущу в них комедией, в неё целиком внесу этот вечер: не поздоровится им! Весь план у меня уже в голове, чувствую я, что комедия получится хороша, не прежним чета!

Он в самом деле готов был тотчас броситься за перо, да медлить, по счастию, было нельзя. Александр едва дождался сестры, которая приехала наконец в тот же день.

Некрасивая, с умными живыми глазами, лучшая ученица известного Фильда, лучшая музыкантка равнодушной Москвы, все свои дни проводившая за фортепьяно и арфой, лучшая подруга его детских лет, с которой он прежде делился своими мечтами и с которой проводил целые вечера, разыгрывая пиесы в четыре руки, возбуждённая и растерянная, она всё твердила, прижимая беспомощно руки к невзрачной груди:

   — Саша! Саша!

Он целовал её и нежно шептал:

   — Машенька, голубушка, дождался-таки.

   — Ах, Саша, Саша, как много мне надо сказать.

   — Говори! Говори!

   — Да погоди, как же сразу-то, едешь когда?

   — Заутра в поход.

   — О Боже, как скоро!

   — Нельзя, и без того неделей более пробыл, чем должно и чем даже имел право дозволить себе. Ты говори, говори.

   — Как же так? Тебе говорили, матушка всё торопит меня выйти замуж — двадцать шесть лет, в самом деле, давно уж пора. В Москве невесты пятнадцати лет, однако не я не хочу, не хочу. Я бы с тобой только одним, да с ней, а больше не надо мне никого-никого, мы бы все играли, играли с тобой, помнишь, как прежде, на фортепьянах, ты помнишь?

   — Помню, как не помнить, голубушка, Машка, те дни как мне позабыть!

   — И так долго не приезжал, всё в Петербурге своём, в Петербурге! Как ненавижу я твой Петербург!

   — Прости: я вижу, я понимаю теперь, ты прости!

   — Простить? Я тебя, милый, ни в чём ни капельки не виню. Я только всегда хочу быть вместе с тобой, во всю мою жизнь, понимаешь?

   — Ты всюду права, а я эгоист, эгоист. Погоди, даст Бог, из чёртовой Персии ворочусь невредим, перевезу вас с собой в Петербург!

   — Опять в Петербург, в Петербург? Для чего? Мы с тобой родились в Москве.

   — Ах, Машка, Машка, уже двадцать шесть лет, в Москве нынче всё не по мне!

Так всю ночь, то и дело перебивая друг друга, проговорили они почти до утра. Насилу он вырвался, но всё-таки вырвался наконец. Плачевная сцена прощания повторилась почти как в Ижорах. Матушка с Машей промокли от слёз, почти и слова связно сказать не могли, а только беспрестанно благословляли его, точно ложился он в гроб, и долго ещё, всё тоже в слезах, он видел, оборотившись назад, как они то махали ему своими измятыми батистовыми большими платками, то быстро и мелко прикладывали те же платки к своим потемневшим глазам, то издали мелко, поспешно крестили его.

Он твердил за Курской заставой:

«Я был эгоист, эгоист...»

Чувство неискупимой вины перед матерью и сестрой терзало его. Ещё хорошо, что в дорожном его чемодане припасены были на одоление скуки, ему ненавистной, непременного спутника долгих дорог, Голикова первый том «Деяний Петра»[143] да «Путешествие в Персию» француза Шардена, выпущенное в свет чуть не два века назад, что, уверяли его, не имело никакого значенья, поскольку эти два века персиянцы коснели в любезной своей неподвижности и нового к жизни своей не прибавили решительно ничего. Насилу он отчитался от боли разлуки.

Перейти на страницу:

Все книги серии Русские писатели в романах

Похожие книги