— Мы не видели нужды известить вас об том.
Он прямое презрение ему показал:
— Однако ж имеете нужду непохвальную разыскать, кто разнёс этот слух и до штаба довёл.
Муравьёв сокрушался, точно не слыша, что его презирают и с ним говорить не хотят, верно, любые преграды привык побеждать:
— Бедный Талызин Наумову клятвами клялся, что ни об каком поединке не знал ничего.
Он отрывисто оборвал, дивясь упорству того, кто сам назвался ему во спасители:
— Так ищите, сделайте милость, другого. Я не в доверительных отношениях с Быковым. Возьмите хоть то, что он не Талызин, в одном номере со мной не стоит и уж точно о поединке возможности знать не имел.
Пожевав губами, не возразив, лишь с пристальным вниманием поглядев на него, Муравьёв покинул номер своей протяжной ленивой походкой, но удивительно оказался подвижен и не более часа как воротился к нему — добровольный глашатай всех городских новостей:
— Наумов призывал Якубовича, самым глупым образом надеялся выведать от него, да ошибся. Представьте, стал уверять, что всё ему доподлинно известно давно. Как бы не так! Якубович с достоинством ему отвечал: «Коли знаете всё, так зачем же спрашиваете меня?» Каков? Я в восхищении от Александра Иваныча!
Александр улыбнулся нехорошей улыбкой:
— Верно у нас говорят: свой свояка видит издалека.
Муравьёв посмеялся натянуто, нервно, снова исчез — наважденье, хоть клади крест на него, а на вечер притащил к нему дурака Якубовича, всё для того, изъяснил, довольный собой, чтобы отвести подозрение от поединка, да всё отчего-то был неспокоен, вскакивал часто, ломал бедную голову, из какого места неугодные слухи пошли и каким образом преобразились в предположение почти фантастическое, вроде того, что пуля ударила в мякоть ладони, а вышла прямо из локтя. В офицерском собрании пресерьёзно об том говорят, ужасные, верно, стрелки. Прямой как столб Якубович бодрился, усердно показывал вид, что ему никакая напасть нипочём, тем паче в делах, где затронута честь, однако ж несколько раз благодарил Муравьёва, громко и хрипло, за всё, что верным другом было сделано для него в эти дни, точно тот его, по меньшей мере, все эти дни от смерти спасал, а не к смерти толкал, да ещё с пафосом зычным голосом громыхал, не разбирая, что не в поле кричит, а в номере тесном, что раненый здесь:
— Я теперь должник ваш надолго и за удовольствие почитаю признавать себя обязанным вам.
В общем, надоели своей конспирацией до того, что голова у него разболелась, и он с облегченьем вздохнул, когда дверь за ними затворилась со стуком, от которого задремавший Амбургер подскочил в расхлябанном кресле, заскрипевшем всеми нотами, и выпучил глаза так смешно, не понимая привычек истинно русского братства, что он засмеялся, да легче не стало — уморили декламаторы общего счастья, почитай, всю ночь не спалось.
Когда он проснулся, глазам не поверил, сморгнул невзначай: пред ним Муравьёв, выбритый, озабоченный, бледный, с новейшей историей, позанимательней старой, героем которой тот же Наумов, не возжелавший без законных последствий оставить злополучное дело:
— Вот незадача, Наумов прислал сказать Якубовичу, что полковник Наумов приказывает корнету без промедления выступить из Тифлиса в расположенье полка в Карагаче, а Сергей Александрович дозволяет любезному Александру Ивановичу остаться нынче до вечера. Каков шут?
Александр потянулся, протяжно зевнул, чертыхаясь в душе:
— Начальник штаба армейского корпуса отправляет младшего офицера в собственный полк, который младшему офицеру не следовало покидать без приказу, так в чём шутовство?
Муравьёв так и встал, поглядел на него с сожалением, чуть не со скорбью в глазах и только нашёл возможным с глубочайшей обидой сказать:
— Теперь ждите грозы над собой.
Никакой грозы над собой он не ждал, рассуждая резонно, что дальше чёртовой Персии всё одно не зашлют, а в эту самую Персию ему нынче самому не терпелось.
Ещё менее у него отыскалось малейших причин горевать, когда Якубович отправился вспять восвояси, в полк, в Карагач, под ружьё, и был искренно рад, что после отбытия внезапного друга, чуть не в слезах — точно Карагач несусветная Камчатка была, Муравьёв оставил его навещать. Благодать покоя на него опустилась, точно тихая звёздная ночь. Положение руки с каждым днём улучшалось, благодаря равномерным усилиям доктора, с серьёзным видом делавшим ему перевязки, ещё более благодаря упрямым усилиям самого организма, не желающего поддаться случайной болезни. Пальцы понемногу приходили в своё обыкновенное состояние. Один мизинец отвратительно скрючился и остался в этом положении навсегда. Увечье, пусть и ничтожное, наводило его на мрачные размышленья, понятные всякому, кто был сам музыкант, однако ж он утешал себя тем, что дурацкая эта история могла окончиться увечьем худшим, если не самим окончанием бесславного его бытия.