Село Григорьевка. От Первоконстантиновки оно километрах в трех. Когда начнется прорыв вражеских укреплений под Армянском, отсюда кратчайший путь через перемычку к воротам в Крым. Наступления еще нет, но оно, как говорится, висит в воздухе. А перед крупными операциями всегда активизируется разведка. И не только наша, но и разведка врага. А посему нужна комендантская служба. Приказом комендантом гарнизона комбриг назначил меня.
— Смотрите, Асадов, — наставляет он, постукивая карандашом по карте и глядя своими холодными серыми глазами куда-то вдаль, — от вас в значительной степени зависит спокойствие расположенных в Григорьевке подразделений. Немцы в Крыму, как в мешке, поэтому способны на все. Следовательно, бдительность прежде всего. Задерживать всех подозрительных. О любых происшествиях докладывать лично мне.
Вид у него неважный. Стариковские щеки обвисли, под глазами мешки, на руках набухшие вены. Странный он человек. Есть в нем и доброта, но не помню случая, чтобы когда-нибудь он улыбнулся или приветил кого-нибудь теплым словом.
Отдаю честь и иду организовывать комендатуру и караульную службу гарнизона. Теперь я начальство. После комбрига в Григорьевке второй человек. На разводе дежурный по бригаде комбат старший лейтенант Радыш, козырнув, громко рапортует, а затем, подмигнув, тихо спрашивает:
— Я припухну пару часов в караульном помещении. Ночью ни черта не пришлось поспать. Возражений нет?
Улыбаюсь:
— Ладно, валяй спи! Приятных тебе сновидений.
От пограничников, которые движутся вместе с нами вслед за наступающим врагом, приходит старший лейтенант Лукин. Он мне нравится. Высокий, синеглазый, плечистый, и всегда улыбка во весь рот. Сейчас он сосредоточен, почти суров:
— Слушай-ка, отойдем на пару слов. — Вынимает большой зеленый блокнот и, заглянув в него, говорит: — Передай вашим особистам и сам имей в виду, сейчас мне передали сведения с той стороны, понятно? Завтра, в крайнем случае послезавтра линию фронта должен перейти матерый диверсант-разведчик. Фамилия — Ночкин Алексей Яковлевич. Тридцати шести лет. Рост — сто восемьдесят. Волосы черные. На левом виске шрам. И не помню точно, но кажется, на правой руке нет половины мизинца. Скажи своим ребятам, пусть завтра глядят в оба.
Потом широко улыбается и неожиданно заявляет:
— А погодка-то хороша! Сейчас бы на коня, в ночное. Или на рыбалку закатиться. В такую погоду по вечерам великолепно клюет. — Затем, словно выключив улыбку, серьезно добавляет: — Ну ладно, будем держать связь. Если понадобится, дай знать. А пока пойду к своим.
Крепкими, почти железными пальцами он пожимает мне руку и, поправив фуражку, упругой походкой идет прочь. Я тоже иду инструктировать начальника караула, обхожу вместе с ним посты, а затем, разбудив сладко спящего Радыша, отправляюсь к себе. И только в хате, сняв портупею с пистолетом и повесив на гвоздь шинель, с хрустом потягиваюсь и чувствую, как устал.
Вежливо постучавшись, вошла хозяйка — маленькая, опрятная, очень подвижная старушка с умными и удивительно добрыми глазами. Она полька. Зовут ее Виктория Францевна. Сын ее, сельский учитель, ушел на фронт в первые дни войны. Дом Виктории Францевны находится на бойком месте. Прямо у шоссе. И всякого военного, который постучится к ней, чтобы узнать дорогу или попросить напиться воды, она обязательно спрашивает:
— Прошу прощенья у пана (слово «прощенье» она произносит очень мило, через «ч» и в большинстве слов ставит ударение на первом слоге)… Прошу прошченья у пана, но не видел ли он где-нибудь на войне солдата Яновского? Станислава Яновского. Такой высокий, красивый… И глаза синие-синие…
Спросит и с надеждой смотрит на собеседника. Заметив же его отсутствующий взгляд, торопливо добавляет:
— И песни он хорошо поет — польские, украинские, русские. Не встречали?
И услышав отрицательный ответ, мелко крестится и тихо шепчет:
— Ну дай ему, пан бог, здоровья и счастья, чтобы мать не забывал и живым вернулся домой.
И с этого же, собственно, вопроса началось и наше с ней знакомство десять дней назад, и я глубоко благодарен ей за теплоту души и за сердечные рассказы по вечерам о Польше, о далекой своей юности и о первой светлой и горькой любви. Она была набожна и по вечерам, раскрывая молитвенник, пела. Это было любопытное для меня открытие. Я не знал, что большинство католических молитв не читают, а поют. И в этом заключалось что-то трогательное и задушевное.
Сейчас она вежливо постучалась и вошла ко мне, как всегда в голубом фартуке, чистая, аккуратная, со стаканом горячего чая в руке. И я уже знал, что это не простой чай, а чай, заваренный по ее рецепту из каких-то особенных трав, снимающих усталость и приносящих человеку покой. Она застенчиво улыбается:
— Вот прошу, пан, товарищ лейтенант, чай и лепешка с медом. Не откажите. Может, и моего Станислава покормят где-то добрые люди. Да и вы матушки вашей не забывайте, почаще пишите ей письма. Для матери письмо от сына — счастье.