— Даром его тетка отдает, только возьми… — сказал намеренно безнадежно, но я-то заметил, что в глазах у него опять настырное сверкнуло. Почуял, к чему клоню.
— Как это — даром?
— А так!.. Только бы ты, Паша Андреич, увидел его хоть мельком! — И улыбнулся мой профессор так блаженно, словно дитя малое. Я его только раз таким и видел: когда у него в лаборатории голова одной собаки пересаженной глазами заморгала….
— Быть того не может, Леонтич! — возразил я. — Нынче собаки в цене. Шапки из собачьего меха нашивать стали, сволочи…
— Да при чем тут шапки! — перебил он меня в нетерпении. — Хозяйка мечтает от него избавиться. Боится Черного Дьявола. Тот не изволит ее даже подпускать к себе. И кормит-то его весьма оригинальным способом — на вилах миску протянет, а сама дрожит. Тот, «в знак благодарности», нос гармошкой морщит, гложет и рычит, как зверь дикий. Соседи-старухи говорили, что теткин «покойничек-хозяин, пьяница», бил пса смертным боем, издевался!.. Драгоценный мой пес!.. — У Пал Леонтича снова заблажило в глазах настырностью. — Когда он встанет, упрется горлом в цепь, эта милая женщина ему… как бы поточнее выразиться… ну, так сказать, по пояс. Феномен! — не сказал, а простонал профессор, лицо его стало серым. — И-и-идеальный экземпляр для работы! Будь уверен, я-то уж знаю это абсолютно…
— Ну уж прости! — сказал я ему тогда. На том мы и расстались в тот день.
Долецкий помял шрам на правой руке, поднял на колени гармонь, накинул ремни и растянул мехи.
— Эх, да-а за морем, эх да-а за небом чистым… — тихо запел он.
— Постой, Пафнутя, еще наиграешься… Что-то на тебя не похоже, что отступил…
— Руки ноют, не играется, не поется… — Долецкий отставил гармонь в сторону, отпил глоток чая, осторожно поставил кружку рядом с собой и глянул на Серафима укоризненно.
— Не скажи, Серафимушка… Утром мы с Леонтичем уже ехали в ту деревню и ассистентов прихватили, «испытанных людей». Те всю дорогу зубами лязгали, то ль от холода, то ль от памяти прошлой поездки.
Профессор указал мне двор своей «милой женщины», владелицы феномена. Я вошел туда, а он и его покусанные друзья-кандидаты замешкались за калиткой.
Я осматривал подворье — пса не видел. Вдруг, я не знаю уж почему, почуял не то зуд, не то дрожь под лопаткой. Тьфу ты! Неловко и вспоминать… Обернулся к вошедшему во двор Пал Леонтичу и замер. Все нутро у меня насторожилось от его взгляда. Он шевелил губами и как-то чудно протягивал вперед забинтованные руки, будто защищался от кого-то, силился он и сказать что-то. Нет, смотрел он не на меня, а куда-то поверх моей головы. Вспомнил я слова Пал Леонтича о размерах собаки… И, прикрыв голову руками, резко я обернулся… И только успел разглядеть его акульи клыки, зарябивший морщинами нос.
Нора собаки была выше фундамента, под выходом из нее сделана была широкая полка, оттуда и прыгнул на меня пес. Торкнул он меня крепко, я сшиб одного кандидата. Пес попробовал дотянуться до меня и когтищами скреб землю, но лишь туго натянув цепь, встал в рост.
Хорош он был, феноменище! Можно считать, что мне повезло на этот раз, он успел выдрать клок ватника и не очень глубоко прокусить правую руку. — Долецкий потер шрам, как бы подтверждая свои слова, прокус был довольно сильный. — Из хаты тем временем, — продолжал он, — вышла тетка в болотных сапогах, с кривым на левый бок лицом. В карих глазах — печаль. Напереживалась «милая женщина» со своим дикарем, подумал я.
— Снова приехали! Порвет он вас. Отступитесь: убытку натерпитесь. Помирать мне с ним… О горе мое!.. — запричитала она, увидев мою разодранную руку, и всхлипнула.
А я ей, дурья башка: «Не боись, мамаша!» — ляпнул, а у самого тяжело как-то на душе стало.
— Зверь он, зверь, даром что на цепи, — снова заскулила тетка. — Кого хошь заломит, Горыныч, ей-бо, Горыныч… Ух, я тебе! — погрозила она псу, а сама-то, видно, тетка трусливая, ухо держит востро, близко не подступает, хитра́.
Мы уселись на скамейке возле дома. Леонтич забинтовал мне клешню. Сидим, на Горыныча смотрим. Вдруг Пал Леонтич эдак тихо поднимается, а рука у него за пазухой. Подумал было, порешить хочет Горыныча, наган сейчас вытянет… А он колбасы достает.
— Горыныч, — шепчет елейным голосом. — Ты ж меня помнишь, Горыныч, ну вот возьми колбаски, возьми! — И руки забинтованные с шмотом протягивает. Тот пружиной сжался…
И только услыхали мы легкий рык, треск и крик тетки:
— Вон со двора! Укротители окаянные… Я вам покажу заборы ломать, буду жаловаться… — блажила она. — Не выйдет…
Пал Леонтич, стушевавшись, пытался поднять упавший плетень. Глаза он прятал от нас и беспомощно дергая плетень вверх, обламывая одну за другой плетины, давно пересохшие: «щелк» да «щелк», трещали они. Тетка еще пуще взвилась:
— Вредитель, нарушитель!.. Оставь забор, окаянный…
Но Пал Леонтич, не слыша ее крика, машинально продолжал отрывать один прут за другим. Я не мог видеть этого, любил его.
— Не горлопань, — говорю тетке, — человек и без тебя сам не свой. Я попробую еще, совсем-то он меня не сожрет! — И улыбаюсь наподобие удавленника — губы ведет и заводит не туда.