Революционное настроение в России все нарастало. Как всегда, беспринципные глупцы, в руках которых была тогда власть, вместо того, чтобы успокоить страну реформами, необходимость которых видели и слепые, пустили в ход испытанное средство, войну: в патриотическом подъеме утонут все счеты народа с правительством. К этому времени правители в довершение всего запутались в очень грязной авантюре с лесными концессиями на Ялу — запутаны в дело были даже члены царской семьи до вдовствующей Марьи Федоровны включительно — и им нужно было как-нибудь выпутаться. Никто из этих легкомысленных людей и не спрашивал себя: готова ли Россия к войне? Так как на карте Россия была велика чрезвычайно, а Япония до смешного мала, то с обычным преступным легкомыслием было объявлено, что «зарвавшиеся» макаки будут строго наказаны и чрез две недели в Токио будет подписан мир. Началась патриотическая истерика, бессмысленные мобилизации, по которым сразу были призваны в ряды армии сорокалетние бородатые мужики; газеты, конечно, распоясались чрезвычайно. А в глуши Полтавской губернии, где я в это время жил, жены запасных клали на рельсы под колеса паровозов своих детей и сами ложились рядом с ними, чтобы остановить отправку воинских эшелонов. Казаки, садя матерщиной, жгли обезумевшую от горя толпу своими нагайками: им нужно было доказать свою необходимость в тылу и тем избавиться от чести пасть на поле брани за веру, царя и отечество. Было несколько отказов от военной службы по религиозным убеждениям: далекая Якутская ссылка и страшные дисциплинарные батальоны поглотили этих немногих смельчаков. Народ глухо волновался.
На протесты народа и его волнения правительство не обращало внимания: то — по его уверениям — действовали деньги коварной Англии, желающей погубить могучего соперника в Азии. С первых же шагов обнаружилась изумительная неподготовленность русской армии для состязания с крошечной Японией. Русские войска, не одержав ни единой победы, терпели одно поражение за другим. Воинственный угар быстро спадал, но угар революционный нарастал с ужасающей быстротой.
Необычайного подъема общественное негодование достигло тогда, когда на Дальний Восток была послана эскадра адмирала Рожественского. Все понимали, что эскадра была послана преступниками, находившимися у власти, заведомо на гибель: всем было известно, что пушки этих старых броненосцев и крейсеров были много слабее артиллерии японского флота и что, следовательно, японцы с безопасного для себя расстояния расстреляют русские корабли. Сознавали это и матросы на обреченных гибели судах, и по пути в Владивосток на судах было несколько восстаний, которые были, однако, беспощадно подавлены. И — эскадра погибла бесславно и страшно, и гнев опалил народную душу, как еще никогда. Всем стало понятно, что от Петербурга ждать больше нечего.
В старом сердце Толстого под ударами войны зазвенели забытые, казалось, патриотические струнки, и к великому негодованию и смущению своих последователей, он, весь живой, теплый, открытый, милый, с виноватой улыбкой признался, что потеря Порт-Артура, русской крепости, ему была тяжела. Ему возражали, что этот шаг спас многие тысячи жизней. Старик отвечал: не надо было совсем начинать войны, совсем не надо войска, но раз кто взял на себя эти обязанности и ответственность, тот должен быть честен и разумен и довести дело до конца. Такой позор, — прибавлял он, — как сдача крепости с запасами и армией в сорок тысяч человек, в старое время был бы невозможен. Мало того: когда его сын, Андрей, вернулся, контуженный, с войны в Ясную Поляну, старик встретил его очень сурово и сказал, что надо было оставаться на фронте…