— Вот какой сегодня со мной случай был, — рассказывал Толстой. — Приходят ко мне сегодня утром две бабы за помощью: мужья у обеих на войне, у обеих дети, а коровы нет ни у той, ни у другой. Ну, порасспросил я их обо всем, кое-что дал, а насчёт коровы, говорю, на днях сам приеду и посмотрю. Ну, только они простились и ушли, как является один мужик, который знает хорошо обеих. Расспрашиваю его — он все подтверждает: коровы нет ни у той, ни у другой, но у одной восемь человек детей, а у другой трое. Я попросил его тотчас воротить ту, у которой восемь человек детей, чтобы дать ей тридцать рублей: недавно группа каких-то русских, живущих в Шанхае, прислала мне для помощи пострадавшим от войны четыреста рублей, и у меня от них осталось как раз тридцать рублей. Я наказал ему вернуть только одну, а то, думаю, будут косые взгляды эти, неудовольствие, жадность разыграется. А он не дослышал, должно быть, и воротил обеих. Хоть и неприятно было, а делать нечего. Даю одной тридцать рублей, а другой говорю, что больше пока нету, что пусть она не завидует… И вдруг… — голос старика осекся, — и вдруг… — повторил он и губы его запрыгали, и глаза налились слезами, — и вдруг та, другая-то, так и расцвела вся… от радости! «Вот — говорит — и слава Богу… И хорошо!.. Зачем завидовать, что ты? Ей нужнее… А когда будет, она и моим ребятам молочка даст… Слава Богу…» Надо знать их жизнь, чтобы понять, что это значит…
И, совсем растроганный, Толстой замолчал. Сколько раз видел я так слезы на милых, глубоко впавших глазах его: как только мелькнет что-нибудь доброе в людях, так он сразу весь радость и умиление.
— Да, — справившись с волнением, переменил он разговор. — Письмо сегодня от Ивана Ивановича получил… Пишет, что ему очень тяжело, но что он останется на своем посту… Печатает какие-то глупые книжки, о которых его никто не просит, и «на посту»!..
Иван Иванович этот был редактор-издатель основанного некогда Толстым «Посредника», которого очень изводила в это время цензура.
И вдруг вспомнил, что он говорит с писателем, который тоже пишет «глупые книжки, о которых никто не просит», он засмеялся и, поправляясь, воскликнул:
— И мои, и мои в том числе!
Все засмеялись.
Он встал. Моя девятимесячная Мируша, дичившаяся людей благодаря нашей уединенной жизни, вдруг одарила Толстого улыбкой — маленький цветочек улыбнулся солнцу.
— А нам-то вот так не улыбаешься… — пошутил кто-то.
— Это потому, что у вас такой белой бороды нет… — сказал Толстой. — Ишь как со своими ногами-то обходится… — засмеялся он, глядя, как Мируша тянет свои ножонки к самому носу. — Я вот уже не могу так…
Он поцеловал ручку Мируши, простился со всеми и легко, несмотря на свои семьдесят восемь лет, вскочил на седло, сопровождаемый общими приветствиями, тронул лошадь и быстрой, красивой рысью скрылся из вида: он до старости любил щегольнуть своей ездой.
— Вот вырастешь, Мируша, — пошутил кто-то, — и будешь хвалиться, что у тебя сам Лев Толстой ручки целовал…
XXXIV
Происходившую тогда революцию он пытался толковать по-своему и, слушая его теперь, нельзя не поражаться силе и упорству его иллюзий! Он легко пишет вещи, которые теперь рука не поднимается переписывать. Он говорит: «Недоразумение деятелей теперешней русской революции в том, что они хотят учредить для русского народа новую форму правления: русский же народ дошел до сознания того, что ему не нужно никакого». Происходящие — с обеих сторон — зверства внушают ему безграничный ужас, но он точно не верит, что все это реально, ему точно кажется, что это только случайность, недоразумение, и он все усерднее, все «муравейнее» обнимает людей и старается втащить их на Фанфаронову гору для какого-то светлого преображения…
Его отдых, его Силоамская купель[106]
в это время — это «Круг Чтения», двухтомный сборник мыслей и афоризмов всех веков и всех народов, который был задуман им еще много лет назад и над которым он теперь усердно работает. На страницах этой книги встретились Сократ, Будда, Шопенгауэр, Дж. Рескин, Франциск Ассизский, Магомет, Лихтенберг, Кант, евангелисты, Гюго, А. Франс, Паскаль, Эмерсон, Амиель, Мадзини, Карпентер, Хельчицкий, Гаррисон, Саади, Конфуций, Лао-Цзы и много, много других. И среди них — «железный» канцлер, князь Бисмарк, который на склоне лет своих имел прекрасное мужество сказать: «Тяжело у меня на душе. Во всю свою долгую жизнь никого не сделал я счастливым: ни своих друзей, ни семьи, ни даже самого себя. Много, много наделал я зла! Я был виновником трех больших войн. Из-за меня погибло более 800 000 человек на полях сражений. Их оплакивают теперь матери, братья, сестры, вдовы. И все это стоит между мною и Богом…» Как было бы хорошо для людей, если бы эти слова были выбиты на его памятниках!