Адольф закинул голову. Только это и было нужно. Толпа потеряла над собой контроль. Точнее, потеряла над собой контроль, ощутив тоску фюрера, рука режиссёра, она судорожно дёрнулась и включила громкость до предела, и теперь воздух снова, и снова, и снова раздирали, разбивали на куски и разрывали на части крики: «Зиг хайль, зиг хайль, зиг хайль!»
Наверху, у самого края стадиона, каждая из трёх фигурок выбросила вверх руку, приветствуя своего фюрера.
Адольф опустил голову. Шум толпы постепенно замер. Теперь не слышно было ничего, только шептали факелы.
Адольф начал речь.
Он вопил, скандировал, ржал как лошадь, брызгал слюной, придушенно хрипел, ломал руки, бил кулаком по помосту, выбрасывал кулак в небо, закрывал глаза, верещал как выпотрошенная фанфара десять, двадцать, тридцать минут, между тем как солнце переваливало по ту сторону земли, а трое наверху, у края стадиона, смотрели и слушали, и смотрели и ждали продюсер и режиссёр. Он кричал что-то обо всём мире, вопил что-то о Германии, выкрикивал что-то о себе, проклинал то, винил сё, хвалил третье, и потом начал повторять одни и те же слова, как если бы запись внутри него кончилась, и игла, хотя теперь по круговой дорожке, шипела и икала, икала и шипела; а потом — тишина, и в ней только его тяжёлое дыхание, но вот оно прервалось всхлипом, и теперь он стоял, уронив голову на грудь, а остальные уже не могли заставить себя на него смотреть и смотрели на свои ботинки, или в небо, или на то, как ветер разметает по полю пыль. Развевались флаги. Факел на одном из шестов согнулся, будто в корчах, выпрямился, изогнулся снова, что-то забормотал, захлёбываясь.
Наконец Адольф поднял голову — нужно было закончить речь.
— Теперь я должен сказать о них.
Он кивнул туда, где наверху, на фоне неба, виднелись три маленькие фигурки.
— Они психи. Я тоже псих. Но я хоть знаю, что я псих. Я говорил им: безумцы, вы безумны. Сумасшедшие, вы сошли с ума. И теперь собственное моё безумие, собственное моё сумасшествие… оно, в общем, из меня ушло. Я устал. Что же теперь? Теперь я отдаю весь мир вам назад. Некоторое время, очень недолго, я был здесь сегодня его хозяином. Но теперь хозяевами его должны стать вы, и нужно, чтобы вы были лучшими хозяевами, чем был бы я. Я отдаю мир каждому из вас, но каждый из вас должен поклясться, что никому не уступит свою в нём роль и сыграет её честно. Берите.
И он с таким видом протянул здоровую руку к пустым трибунам, как будто она держала весь мир и теперь наконец решилась его выпустить.
Толпа зашевелилась, забормотала, но криков не было.
Флаги мягко облизывали воздух. Пламя приседало и дымило.
Вдруг, словно ослеплённый страшной головной болью, Адольф надавил пальцами на глаза. Не глядя ни на режиссёра, ни на продюсера, он совсем негромко спросил:
— Пора уходить?
Режиссёр кивнул.
Хромая, Адольф спустился с возвышения и подошёл к месту, где сидели двое.
— Ну, давайте, если хотите, бейте снова.
Режиссёр сидел и смотрел на него. Наконец он покачал головой.
— Мы доведём фильм до конца? — спросил Адольф. Режиссёр посмотрел на продюсера. Старик пожал плечами.
— Ну, ладно, — сказал актёр. — Так или иначе, безумие прошло, температура упала. Я-таки произнёс свою речь в Нюрнберге. Нет, вы посмотрите только на тех идиотов наверху. Эй, идиоты! — закричал он вдруг тем троим. Потом опять повернулся к режиссёру. — Вы можете себе представить? Они хотели получить за меня выкуп! Я сказал им, что они дураки. Теперь пойду повторю. Мне пришлось от них удрать. Не мог больше выносить их глупую болтовню. Мне непременно нужно было приехать сюда и в последний раз на свой собственный лад развлечь себя собственной своей глупостью. Так что…
Он заковылял прочь по пустому полю и на ходу, обернувшись, сказал негромко:
— Я подожду в вашей машине. Если вам нужно, располагайте мной для заключительных сцен. Если нет, так нет — на этом и кончим.
Режиссёр и продюсер ждали, пока Адольф поднимался по ступенькам. До них доносились обрывки ругательств, обращённых к тем троим, к человеку с кустистыми бровями, к толстяку и к безобразному шимпанзе, он обзывал их по-всякому, махал руками. Трое начали пятиться — и исчезли.
Адольф стоял теперь один там, наверху, овеваемый холодным воздухом октября.
Режиссёр напоследок ещё раз усилил для него громкость. Послушная толпа в последний раз прокричала «зиг хайль».
Адольф поднял здоровую руку, но это было уже не нацистское приветствие, а скорее усталая, вялая, наполовину опавшая океанская волна. Потом исчез и он тоже.
Солнечный свет ушёл вместе с ним. Небо теперь уже больше не было кровавым. Ветер гонял по полю стадиона пыль и страницы объявлений из какой-то немецкой газеты.
— Сукин сын, — проворчал старик. — Давай отсюда выбираться. Факелы остались догорать, флаги развеваться, но звуковые эффекты они выключили.
— Зря-я не принёс пластинку с «Янки Дудл», под её звуки мы бы и ушли, — сказал режиссёр.
— Зачем нам пластинка? Насвистим сами. Почему бы и нет?
— А правда, почему бы и нет?