Мирочувствование той эпохи представляется нам парадоксальным, потому что мы утратили вкус к мистике плоти и к мистике природного. Однако женский инстинкт иррационален по сути. Женское начало устремляется к сверхъестественному и чудесному неизмеримо легче и «понятливее», нежели мужское начало, словно бы обреченное на постоянный рациональный самоконтроль. Еще Платон отмечал, что у женщин есть стихийная предрасположенность к набожности и к богобоязненности. И это, быть может, дар мудрости, а не ограниченности, как считается сегодня. Вполне понятно, почему в храмах сегодня преимущественно женщины.
Собственно, и в делах вполне мирских тоже господствовал дух примирения, уступчивости, мягкости, умилостивления и вразумления. Устремления и поползновения к брутализации нравов и обрядов пресекались. Наиболее почитаемой из богинь, естественно, была Де-метра. Разумеется, то была эпоха Орфея, главного мистагога Элевсинских (а быть может, и других) мистерий и главного героя поэтического космоса Рильке. Именно мистерии задавали тон той женственно-хтонической культуре, где самым священным символом был пшеничный колос. Не следует забывать, что именно женщины были инициаторами земледелия как способа жизни и бытия.
Эллинизм был уже вполне враждебен той эпохе. Это признавал сам Геродот, описывавший египетскую цивилизацию с ее культом материнства и животных как прямую противоположность цивилизации греческой, в особенности аттического периода.[97]
Здесь можно было бы добавить и такой существенный момент: внимательный исследователь древнеегипетской жизни не может не констатировать изумленно решающую черту их мироощущения – постижение всего в качестве существующего одновременно и вовне, и внутри. Эта изначальная слиянность внешнего и внутреннего (недихотомическое восприятие сущего) есть не что иное, как тот Weltinnenraum, о котором до Рильке писал еще Новалис: «Мы мечтаем о путешествиях по Вселенной – но разве Вселенная не внутри нас? Мы не знаем глубин нашего духа. Туда ведет таинственный путь. В нас или нигде – вечность со своими мирами, прошлое и будущее…» Именно рационально-мужская цивилизация привнесла расщепление реально-единого потока экзистенции на «то» и «это», заставив смотреть на целостность и целокупность сквозь «очки» двоичного концепта. Рильке возвращает нас, нашу психику к опыту той цельности, которой владел Орфей, существо в этом смысле в высшей степени женственное.[98]
Для Рильке, как мы знаем, эталонным существом был цветок, эталонным в ментальном и мистическом смыслах: кротко бытийствующий и в этой чистой мистерии обретающий свой внутренний космос, танцующий свой экологически безупречный танец. Внедрение в человеческую жизнь машин, всеобщий энтузиазм по этому поводу приводили поэта в состояние величайшей недоуменности, сомнения в умственной и нравственной состоятельности тех, кто «руководит парадом». Сам он не подходил к телефону, не желая им пользоваться, просил служащих отелей брать трубку и затем передавать ему сообщаемую информацию. С большой неохотой позволял себе иногда постоять под дулом фотоаппарата, хотя признавался, что каждый раз испытывает звериное желание бегства.
Поэт не поддался футуризму времени. Всё в нем работало на замедление, он и Россию воспринял как великого замедлителя всех бешеных процессов, навязываемых, по существу, Америкой, производительницей мертвых, разовых вещей, вещей-функций и человеческих жизней (и отношений) как функций от этих вещей. С этой идеей нормального сознания как никуда не спешащего, по глубинной установке нелюбопытного, предельно внимательного к бытийствованию (кротко доверительного к