Рильке как тайному дзэнцу было чужда идея первородного греха, расколотости мира на враждующие противопары, идея Посредника между Богом-отцом и человеком. Его личные интуиции и опыт фиксировали возможность непосредственного касания сакрального измерения, находящегося под любовным патронажем Бога-отца. Касания вне дихотомий и бессчетных конфликтов интеллектуальных проекций. В этом смысле (как и во многих иных) Рильке не принимал современную интеллектуалистическую, мужскую цивилизацию, цивилизацию грубой силы и люциферианского натиска. Познание, которое он исповедовал, было познание любовное: растворение себя в предмете познания либо разрешение «объекту» раствориться в тебе. Только такой «контакт» (направленный на самые разные объекты: от бытовых предметов до растений и звезд) есть прикосновение к «сердцу мира». Рильке был близок афоризм Новалиса о том, что «истинная философия начинается с поцелуя». Что значит: любовь к мудрости не есть тщеславные упражнения или соревнования внутри понятийно-спекулятивного «логоса», любовь к мудрости начинается со страстной влюбленности в предмет познания с естественной жаждой растворения в нем. Момент исчезновения «субъекта» и «объекта» и есть момент познания. Вот почему Рильке исповедовал учение о безответной, не требующей и не ждущей ответа любви. Качество познания есть качество любви. Сама любовь есть вознаграждение, ибо в ней, именно в ауре безответности, ты касаешься измерения «божественного»: Бог любит, «не торгуясь». Он, в известном смысле, опустошает себя тотальностью любовного натиска на мир.
Касснер вообще считал, что «Рильке хотел от поэзии, по существу, одного: превзойти поэзию, выйти за ее пределы. Куда? К “доказательству” любящих, находящемуся позади всех касаний и контактов. И в той мере, в какой это доказательство отсутствует, жизнь полна “мест излома”, трещин, разломов. “Излом”, “обрыв” (Bruchstelle) – рилькевское словечко, почти что рилькевская идея. Люди не грешат, нет, вместо этого в них изломы, трещины, разрывы…» Людям недостает цельности и целостности, которая одна только дает прозрачность, выход за пределы копошения в местах этих трещин и разломов сознания.
В этом смысле Райнеру не был интересен не только интеллектуалистический дискурс, но и сам мужской мир, сами мужчины интересовали его крайне мало. Касс-нер вспоминал: «Однажды он сказал мне очень взволнованно (когда я упрекнул его в снисходительной терпимости к одному поэтическому сочинению), что он не хочет заниматься критикой, ему это ничего не может дать. В действительности для него не существовало этого столь маскулинного, столь свойственного мужчине разлада между суждением (приговором) и чувством. О, он вообще не очень-то вглядывался в мужчину. Мужчина в мире Рильке оставался незваным гостем, интервентом; домом для него были лишь дети, женщины и старики. А в мире детей, женщин и стариков, то есть в царстве Отца, названный конфликт бессмыслен…» Сущность Бога-отца Рильке постигал как бытие во всей его
Женщина, конечно, не может не принимать бытие как благость, женщина мало доверяет мужским теориям, спорам, точкам зрения и прочим вечно враждующим друг с другом умствованиям. «В борьбе между породой, повадками и образом мыслей, который сам тоже есть борьба, ведущаяся Сыном, Рильке принял сторону породы, – продолжает Касснер. – В Германии не было более небуржуазного поэта, чем он. И лишь в той мере, в какой немецкий дух в любом отношении самый буржуазный в Европе, Рильке не был немцем, германцем <…> Ни одно мировоззрение, ни одна интеллектуальная система не далека так от китайской, от системы Дао, как немецкий идеализм… Никому не был он столь чужд, никто не был в столь меньшей степени «идеалистом», чем Рильке, никому не стала столь быстро и столь легко ясна вся фальшь этого идеализма. <…> Он не ощущал и не понимал Европу, Европу старых монархий, а Европа среди многого прочего означает разрыв между видимостью и сущностью… Рильке не принимал разрыва между сущностью и видимостью, между Я и не-Я даже уже из одного своего эротизма, в котором было нечто от вечного отрока, не принимал также из того, что у него, как он выражался, было чувство и вместе с ним задача каким-то образом еще раз “совершить” детство (потерянное, испорченное, вечное, вечно испорченное)…»