Путь лежал по широкой аллее, по тротуару, засыпанному опавшими листьями, мешавшими порою ходьбе. По бокам тянулись железные заборы, а за ними обширные сады; двух– или трехэтажные, в большинстве, дома скрывались где-то в глубине и казались совсем маленькими. Лишь изредка кое-где в них мерцали огоньки за закрытыми ставнями окнами.
Фонари отстояли далеко друг от друга и горели тусклым пламенем.
Город выглядел пустынным и мертвым. Появившийся прохожий, двигающийся нам навстречу, составлял редкое исключение.
Когда его фигура вынырнула из зоны мрака, мне бросилось мимоходом в глаза злое и странно перекошенное лицо.
Мой духовник вдруг остановился и осенил его широким знамением креста.
Что произошло дальше, мне трудно описать, хотя все подробности накрепко навсегда врезались мне в память.
Существо перед нами вдруг упало на четвереньки. Нет, я выражаюсь не совсем точно. Его вытянутые руки касались земли и, равно как и ноги, представлялись окоченевшими, подобно сухим сучьям. Огромными прыжками оно (человеком я не мог бы это создание называть) понеслось вперед, минуя нас; затем проделало скачок – вбок и перемахнуло через изгородь. Затрещали кусты, зашелестела трава… темное пятно метнулось вглубь сада и исчезло из поля зрения.
Я остолбенел.
– Кто это был, что это такое было? – произнес я потом, приходя постепенно в себя.
– Нехороший это человек, и не к добру он здесь, – отозвался священник, вновь начиная шагать дальше, – Ну, на сегодняшнюю ночь я его, полагаю, обезвредил.
– Вы с ним знакомы? Встречали прежде?
– Да ведь и вы, наверное, тоже, – отец Никанор взглянул на меня искоса. – Не признали? Майданович…
Ах, конечно! Не диво, впрочем, что я его не узнал сразу. Я его видел в жизни два раза. Первый, когда его исключали из Союза Писателей как советского патриота. Его ведь исключили, но потом быстро приняли обратно, и всё дело забылось. И второй, на собрании Общества Петербургских Студентов. Меня пригласили, но потом спохватились, что я собственно не петербургский, а ленинградский студент, и больше не звали.
Мы вышли теперь на залитый электрическим светом бульвар, и скоро уже спускались в метро на станции Леваллуа-Бекон.
Ждать нам не пришлось; поезд как раз подходил. Уже в вагоне, когда мы уселись, мой собеседник добавил:
– Многое я о нем знаю; да об ином не хочу, а об ином и права не имею рассказывать. А вот ваш друг, сыщик, тот, вероятно, насчет него в курсе дела.
С видимым усилием, батюшка заговорил о другом: об общих знакомых, о тех вопросах, о которых мы спорили у Софии Димитриевны.
На остановке «Сен Лазар» мы расстались, – мне надо было сделать пересадку.
Григорий Викентьевич Майданович, поэт-декадент, эссеист и критик, являлся в годы entre deux guerres, задолго до того, как моя нога вступила на территорию Франции, вершителем судеб прозаиков и особенно стихотворцев из младшего поколения; вершителем суровым и капризным; не один подлинный талант он сумел задушить. Основу своей известности он заложил ниспровержениями Пушкина и Достоевского, неотразимыми для людей недалеких и желавших находиться в курсе последней моды. Цитировался его афоризм: «Умный человек не может любить Пушкина».
Ходили легенды, будто на каком-то литературном собрании Цветаева дала ему собственноручно пощечину. Но это не убавляло, а, странным образом, увеличивало его славу.
– Майданович? – переспросил Ле Генн.
Мы разговаривали в этот раз у него в служебном бюро, а не на квартире.
– Как же! В нашей картотеке, – он сделал жест в направлении большого шкапа, – о нем богатейший материал. Но… ничего, такого, за что бы можно ухватиться. Вам известно, однако, что он – сексуальный извращенец?
– Это-то всем известно. У нас ведь, слава Богу, среди русских, такие вещи – немалая редкость. И о нем все говорят, исподтишка; но в вслух не решаются, и притворяются, будто ничего не знают.
– Кабы только это еще. А мы вот профессионально осведомлены об его причастности к темным, страшным вещам. Однако он так ловок, что доказать нельзя ничего. И, скажу вам по секрету! – за ним большая стоит оккультная сила. Каждый раз выходит сухим из воды.
– А вы бы, – посоветовал я (во мне проснулся инстинкт опытного фехтовальщика), – подкинули ему какую-нибудь приманку, а там и схватили с поличным.
Инспектор улыбнулся и промолчал.
– Вы мне даете идею! – бросил он потом. – Право, над этим стоит призадуматься.
Не то, чтобы я про всё описанное выше позабыл; но просто к этим вопросам не возвращался мыслью, пока не получил от Ле Генна через несколько месяцев записку с просьбой зайти к нему на работу в такой-то день и час.
Он меня ожидал и, усадив поудобнее, отдал сразу по телефону короткое распоряжение.
Через несколько минут в комнату вошел молодой человек в полицейской форме, стройный, среднего роста темный шатен.
Посмотрев на его физиономию, трудно было внутренне не поразиться: Что за красавец!
Совершенно античный профиль, с прямой линией лба, переходящей в нос, тонкие правильные черты, большие глаза, – как я заметил позже – синего цвета; белый цвет кожи гармонически сочетался с темной густой шевелюрой.