— Да кто ты такая, чтоб от тебя защищаться? Что ты сделать мне можешь?
— Ну, мало ли… — усмехаюсь. — Влюбиться в тебя могу.
— Влюбиться? — он от души вздыхает. — Иринушка, мне кажется, ты все время меня за нос водишь… У нас ведь последний урок? Не одолжишь ли ты мне денег? На неизвестный срок. Меня тут с переводами кинули.
118
Я провожаю Чмутова и выгуливаю Диггера. Конец августа. В воздухе легкая прохлада, стойкая влажность. Я помню в августе не небо и не листья, я помню всегда этот воздух, чуть грустный, тревожащий. Папа покупал роскошный букет, похожий на маленькую пирамидальную клумбу: по краю львиный зев бордового бархата, как кресла в оперном, за ним простодушные астры и напыщенный георгин, а в центре блистательный гладиолус. Букет папа приносил еще в августе, а уже завтра был сентябрь и новая парта с потеками краски под крышкой, с застывшими зелеными каплями: если отколупнешь, испачкаешь белый фартук.
Цветаева пишет, что в любви для нее существуют лишь двое, она и ее любовь, а третий — объект любви — лишний… Кончилось лето, кончилась смена в пионерлагере. Можно взять адрес и прийти в гости, да мы вообще в одной школе! — но даже в десять лет понимаешь: лето кончилось…
— Игорь!
— Что? Что с тобой, Иринушка?
— У нас сейчас выпускной бал — на английских курсах.
— Выпускной бал? Ты так это чувствуешь?
— Да — несмотря на все твои кувырки. В музыкалке на выпускном я любила даже Ципору Израилевну, сольфеджистку. А в школе? Кто–то плакал, кто–то напился, кто–то кого–то обманывал, кто–то был счастлив. Давай прощаться.
— Ну давай, Иринушка, ты так смотришь на меня… Так потянулась…
Мы стоим посреди квартала. Он кладет руки мне на плечи, целует в губы: чмок. Диггер нервничает. Я ухожу.
119
— Лерочка, ты стоишь? Сядь, пожалуйста.
— Ириночка, ты меня пугаешь.
— Мне было бы проще нарисовать схему, но телефон… к тому же ты филолог и мыслишь образами. Представь себе бильярд. Или систему зеркал… Я не хочу, чтоб прилетело от них, хотя Ларисе я обещала, но… Лучше я буду говорить быстро. Она мне сказала, что он ей рассказал. Ты помнишь: угол падения равен углу отражения? А потом он сказал мне, что она ему об этом сказала. Уходя, добавил, что ты об этом уже знаешь… что он ей про тебя рассказал. Три стрелки из него, а на него одна, Ларисина. В меня два раза попало… Будешь делать заявление?
— Я пропускаю ход.
— Ну и правильно. Как ты думаешь, зачем меня вовлекли в это действо? В назидание? Что я для них, линза? Или бильярдный бортик?
— Ириночка, а мне кажется, что ты сама в Игоря влюблена. Просто так в такое действо не вовлекаются.
— Может быть… С одной оговоркой: не безрассудно. Я помнила все предупреждения. Хотя меня и не искушали. А я тебя не обидела?
— Нет, ну что ты. Это началось еще в университете, когда я была недотрогой, профессорской дочкой. Мужчины, не сумев меня присвоить, творили мифы. Миф требует распространения, слово должно быть явлено.
— Кстати! Я написала первую картину.
Мы договариваемся о встрече. Леля идет в ту же гимназию, где учится Лерин сын. Первый раз в первый класс. Надо бы купить роскошный букет.
120
Свекровь и Маша сидят в узехонькой Машиной комнатке и читают. У них одинаковый наклон головы, свет сбоку, как на картинах Вермеера, темно–зеленые шторы и такое же покрывало. Читают быстро, передают друг другу листочки, листочков немного, всего–то сорок. Первой на кухню поднимается Дина Иосифовна, откашливается и всплескивает руками:
— Ириночка, дай я тебя обниму! Я даже прослезилась.
Вскоре является Маша, смущенно улыбаясь:
— Здорово, молодец. Так неожиданно все закончилось… И легко читается…
Сама–то я с пяти лет любила толстые книжки. Считалось, что «Робинзона Крузо» я прочитала именно в пять, и в эту легенду я верила, пока пять лет не исполнилось Маше. Наверное, дается что–то одно: читать толстые книжки или чувствовать детство своих детей. Я стала думать, что прочла «Робинзона» в шесть, а может, и в семь лет, дальше отодвигать было некуда: я помнила ужас, когда Робинзон увидел в песочнице человеческий след, а воспитательница позвала с прогулки. Трудная толстая книга высилась в детском сознании памятником читательскому подвигу. «Собор Парижской богоматери» Гюго, честно усвоенный «Париж с птичьего полета» — двадцать три страницы бездействия на пути острого сюжета. А цвейговская «Мария Стюарт»?! Я осиливала в пионерлагере ровные, как сосновые бревна, строчки, без единого диалога, на самом коротком бревне поскользнулась, забуксовала и запомнила на всю жизнь:
«Меррей — волевая натура».
Леня отужинал, теперь читает — последние страницы. И начало, и середину он читал раньше, как свежую выпечку — прямо в компьютере. Леня читает, я жду триумфа. Лелька тоже ждет, блестит белками, крутит в пальцах подол: «Мамик, как ты думаешь, папе понравится?» Леле не терпится показать папе браслеты из бисера: сама плела. Папа выходит из спальни.
— Ну что, нормально.
— Как… нормально? Опять нормально?!
— Хорошо, молодец. Ну, давай, Лелькин, что там у тебя?
Я потрясена. Дина Иосифовна прижимала меня к груди. Чмутов с Майоровым хвалили…