Слова хлестнули очень больно, и я сжала руки в кулаки — клиентская служба сделала его тонким психологом, он умеет подбирать слова. Не рубит с плеча, как водопроводчики, а подпихивает под ногти тонкие иглы, как нацистский садист. А что я хотела? Я к нему не на концерт традиционной музыки шла.
— А я бы с удовольствием послушала, — постаралась я поддержать беседу в его тоне.
— А я не хотел окончательно испортить отношения с мисс Брукнэлл.
Ах, вот как… Теперь игла вошла глубоко в сердце. Ну давай уже скажи, что ты раскусил мою игру и больше не веришь ни в какого «Эрика». С твоим-то умением выуживать информацию так долго верить моей сказке нереально. Бей сильнее. Я выдержу. Мне даже станет легче. Я устала лгать и взвешивать каждое слово. К тому же, теперь я знаю, что можно было не скрывать от тебя нашу ориентацию. Даже нужно было сказать тебе это сразу — и я бы осталась для тебя посторонней. К всеобщему счастью. А сейчас…
— На волынке невозможно играть тихо, — продолжал Шон, не сводя с меня ледяного взгляда. — Одно дело — послушать десять минут в парке для погружения в атмосферу старой Ирландии. Другое — слушать этот ужас часами, не имея возможности куда-либо сбежать. Потому я решил убрать волынку подальше. Хорошее настроение клиента — залог успешного бизнеса. Особенно в случае клиента, которому ты отчего-то встал поперек горла с первого взгляда.
Клиент все-таки Лиззи, а не я. Но давненько Шон не говорил загадками. Зачем, интересно, он ходит вокруг да около?
— У Мисс Брукнэлл просто тяжелый характер. Особенно во время работы, — попыталась я снизить градус разговора. — Поверь, мне тоже доставалось в эти дни от нее.
Губ Шона коснулась странная, можно сказать, зловещая улыбка.
— И мы оба терпим такое к себе отношение из-за ее денег, так ведь? Знаешь, как это называется?
— Шон! — я понизила голос до еле различимого шепота. — Зачем ты снова начал про это?
— Ты спросила про волынку. Я никогда не оставляю твоих вопросов без ответов, а ты постоянно увиливаешь. Мне обидно. Откровенность за откровенность, разве не так принято у честных людей?
Ладони вспотели, и я тайком пыталась вытереть их о фланель штанов, но разве что-то возможно утаить от господина Констебля? Шон схватил мои руки и сжал так, что я криком могла бы поднять всех детей.
— Я не задаю вопросов, на которые знаю ответ, — пролепетала я. — А ты задаешь их по новой, раз за разом, словно пытаешься уличить меня во лжи. Зачем тебе это надо?
— Это надо тебе прежде всего, чтобы наконец вытащить себя из зоны комфорта. Мы два века терпели издевательства англичан, были людьми второго сорта в собственной стране, у которых забрали даже родной язык — мы безропотно отдавали на поругание своих женщин, своих детей, свою землю — мы лишали себя будущего, пока горстка людей в триста- четыреста человек не крикнула «Хватит!» Англичане убили всех, до единого, но они не смогли убить зародыш веры в то, что мы можем стать наконец свободными. Прошло сто лет — мы не разбогатели, мы продолжаем говорить на английском, но мы свободны — свободны выбирать, кто мы и зачем живем…
— Шон, прекрати! — взмолилась я, не чувствуя уже рук, но он только замолчал, но не отпустил меня. Что он хочет? Что ему надо? — Мы говорили про волынку!
— Что про нее говорить?! — Шон усмехнулся и наконец отпустил меня, и я тут же спрятала руки за спину, чтобы он не видел, как я растираю запястья.
— Самое бесполезное из всех моих умений. А сколько времени потрачено напрасно — лучше бы играл с мальчишками в херлинг.
— Тогда зачем ты научил играть племянников… Зачем, спрашивается?
— Я уже сказал, зачем. Чтобы они сами зарабатывали на свои дурацкие желания и поскорее поняли, что музыка их не прокормит, и выучились чему-то полезному.
— Значит, ты пытался заработать музыкой и не получилось? — вдруг осознала я весь трагизм вчерашней ситуации. Его злость на Декпана за напоминания о «более интеллектуальном труде».
— Почему же! В двенадцать лет очень даже получалось, но я умел считать в уме без всяких столбиков. Ты же помнишь, что я был лучшим в классе по математике. Я вовремя бросил музыку. В нашей семье музыкального таланта нет ни у кого.
— А зачем же ты начал играть?