…В Петропавловске эшелону предстояла пересадка. Поезд прибыл в Петропавловск вьюжной февральской ночью. Выгрузились. Пересчитали – счет сошелся, – построили длинной колонной и погнали сквозь буран. До пересыльной тюрьмы, расположенной по ту сторону города, в степи, говорили, было километров восемь.
Небольшой, потонувший в снежных сугробах степной город, по пустынным улицам которого нас гнали, спал в этот час крепким сном – в маленьких, занесенных снегом домишках ни одно замерзшее окно не светилось. Мы медленно брели, кутаясь, ежась, в полном молчании, и эта естественная медленность ослабевших за дорогу людей усугублялась еще и тем, что самых слабых, как полагалось, поставили во главе колонны. Наиболее слабым был Рябов.
Еще в камере в Бутырках я знал его. Тихий, серьезный, средних лет, одет в хороший серый костюм, на голове кепка, брюки заправлены в сапоги. Не знаю, за что сидел. Кажется, был хозяйственником. На прогулках, когда нас выводили, он избегал ходить по кругу, как другие, а почти все время просиживал на скамейке, дыша свежим воздухом. У Рябова было больное сердце. В Бутырской тюрьме и условия прогулки были легкими: не десять, а двадцать минут можно более или менее свободно себя держать, да и двор просторный, широкий, не лефортовские клетушки.
Мы брели сквозь разыгравшийся буран. Неслись белесые в темноте вихри, в лицо била колючая снежная пыль. Ледяной ветер насквозь пронизывал плохо одетых, истощенных людей. Все иззябли, продрогли, инстинктивно прибавляли шаг, стремясь скорее попасть в тепло, а Рябов задерживал движение колонны. Наконец соседи справа и слева подхватили его под руки и силой потащили вперед – Рябов тогда стал упираться. У таких больных, как он, от быстрой ходьбы замирает сердце, и поэтому Рябов бессознательно сопротивлялся тому, что его волокут силой, старался тормозить ногами. Сзади из женской колонны послышались злые визгливые голоса – спекулянтки и проститутки осыпали его бранью. Мужчины молчали, хотя замерзли не менее их. Покрытая снегом колонна едва плелась.
Я обратился к начальнику конвоя с предложением оставить Рябова с конвоиром на ночь в каком-нибудь ближайшем доме, а утром, когда стихнет буран, отвести в тюрьму. Начальник, ничего мне не ответив, прошел вперед, к голове колонны и, видимо, приказал поставить Рябова замыкающим в конце колонны. Теперь партия пошла более быстрым шагом, зато Рябов и те, кто его тащил, начали отставать.
Последние городские строения пропали в кружащейся вьюжной тьме, мы вышли в поле, и тут, на открытом месте, ветер набросился с удвоенной силой, тяжко стало идти. Не в силах больше нести чемодан, я бросил его на дороге – замерзшие ноющие пальцы разжались сами собой. Хорошо еще, что он был почти пуст. Тут сзади, из темноты, из конца колонны донеслись чьи-то крики, в них звучали гнев и страданье. Я узнал голос Рябова, его, очевидно, били. Я задержался немного и вскоре увидел его. Был он без пальто и без шапки, в одном костюме, несколько человек тащили его за руки. Урки, которым буран был нипочем, уже раздели Рябова. Раздели на ходу, на глазах замыкавших колонну конвоиров.
Далеко позади, прорезая дымящуюся снежную муть, засияли, стали делаться ярче и ярче фары приближающегося автомобиля. Какой-то пустой грузовик направлялся, по-видимому, в ту же сторону, что и мы. Когда машина поравнялась с колонной, начальник конвоя остановил ее и приказал водителю забрать Рябова. Я помог несчастному залезть в грузовик – сил у него уже не было, – залез и сам, сопровождая его, машина поехала дальше. Мне была дозволена такая свобода действий, потому что понимали: в буран в открытой степи далеко не уйдешь, если даже и вздумаешь бежать.
Я сидел на борту машины, под коленями у меня, как некогда харьковский механик, скорчился прикрывшийся полами моей шинели раздетый Рябов, я чувствовал, как его трясет.
Мелькнувшая в летящем снеге далекая желтая звездочка впереди постепенно превратилась в фонарь, освещавший глухие полукруглые ворота и высокие каменные стены тюрьмы. Машина остановилась почти у самых ворот. Я слез, помог спуститься Рябову. Он простоял, озираясь кругом, дрожа всем телом, затем рванулся вперед, сделал два-три судорожных шага, бормоча в каком-то лихорадочном забытьи:
– Вот теперь хорошо, хорошо! – И вдруг с протяжным угасающим хрипом тяжело повалился на снег, затих. Я стоял над Рябовым, не зная, что делать. Он лежал у меня под ногами не шевелясь, электрический фонарь у ворот, покачиваясь и скрипя, освещал меловое лицо с сомкнутыми веками и полуоткрытым ртом.
В клубящемся снежном дыму стало намечаться большое темное пятно приближающейся к тюрьме колонны. От нее отделился начальник конвоя, подошел, ускорив шаг, первым. Романовский его полушубок был уже не черен, а бел от снега.
– Что, мертв?
– Как будто, – ответил я. Начальник матерно выругался.
Таким было надгробное слово над Рябовым.