В полном расцвете была скудная казахская весна, когда нас с доктором выписали из стационара и отвели обратно в зону. Теперь, подлечившись и немного набравшись сил, мы должны были дожидаться отправки на работу в какое-нибудь отделение лагеря.
За время нашего больничного лежания мы приобрели друзей среди медицинского персонала, особенно среди сестер. Писатель-фронтовик и доктор-немец вызывали у женщин и любопытство, и сочувствие. Первым же нашим другом-покровителем стала «сладкая женщина», Елизавета Михайловна. Вечером того же дня, как воротились мы, выписанные из больницы, в зону, она неожиданно появилась в бараке, разыскала меня, увлекла куда-то в сторонку, подальше от чужих глаз, и с прелестной смущенной улыбкой сунула две принесенные за пазухой хлебные пайки:
– Это вам и вашему товарищу доктору.
Сунула пайки и скрылась.
Я вернулся на нары, где мой сосед Катценштейн укладывался уже на ночлег, и тихо спросил его:
– Джон Моисеевич, у вас здоровое сердце?
– Да, здоровое, – сказал Катценштейн
– Оно выдержит внезапное сильное потрясение?
– Да, – сказал доктор серьезно, но с некоторым уже недоумением.
– Тогда получайте. – Я передал ему одну из паек так, чтобы не видел никто из соседей. – Это вам от Елизаветы Михайловны.
– О! – только и сказал Катценштейн, действительно потрясенный. И тут же, разламывая пальцами, принялся за полученный хлеб.
С той поры регулярно каждый вечер стала появляться у нас в бараке Елизавета Михайловна и незаметно передавала нам принесенный с собою хлеб. Иногда это делала по ее поручению черненькая медсестра, армянка или еврейка, посещавшая барак для осмотра больных.
– Елизавета Михайловна у нас ангел, – как-то сказала она, когда у нас зашла речь о сестре-хозяйке.
Я не поэт, я прозаик. Но часто в лагерные годы охватывало меня неудержимое желание запечатлеть в стихах то, что довелось испытать. Многим, побывавшим в заключении, знакомо такое чувство. Образ Елизаветы Михайловны сам просился в стихи. И я их написал и прочел ей при встрече:
Наверное, от умерших оставались пайки.
Вероятно, это она добилась того, что меня с доктором временно, до отправки в отделение на постоянную работу использовали в качестве подсобных рабочих при карабасском стационаре.
Мы были очень этим довольны. Вместо того чтобы круглые сутки, томясь бездельем, валяться на нарах в окружении жалкого барачного люда, мы получили возможность целые дни проводить в чистой и культурной обстановке больницы. Да и лишняя миска «борща» перепадала. А я к тому же мог видеть Елизавету Михайловну и перекинуться с ней словом.
Утро у нас начиналось в бараке. После подъема все население полками выгонялось во двор, какая бы ни стояла погода. Мы толпились возле барака в нетерпеливом ожидании заветной четырехсотграммовой пайки. Вот наконец вдали, за зоной показался едущий из хлеборезки зеленый фургончик, который тащили на себе, вместо лошадей, несколько работяг-заключенных. Кругом набранные из блатарей охранники с толстыми палками. Фургончик въезжает в зону, медленно приближается, останавливается у дверей нашего барака – и тут начинается нечто вроде общей свалки. Голодные люди окружали повозку с хлебом тесной взволнованной толпой, шумели, напирали – вот-вот разнесут фургон. Охранники отгоняли их. Над ватными лагерными ушанками, кепками, военными картузами, островерхими казахскими малахаями взлетали и опускались палки. Охранники защищали хлеб, и только так можно было его защитить. Крики боли, ругань, возбужденный гам…
Палки, которыми была снабжена набиравшаяся из уголовников низшая администрация, широко применялись в лагерном быту. Палками по утрам гнали на работу. В сорок пятом году по приказу свыше палки были отменены.