Наконец порядок у зеленого фургончика восстановлен кое-как. Люди выстраиваются длинной изгибающейся вереницей, движутся мимо раскрывшихся зеленых дверок, где виднеется тесно уложенный на полках хлеб, каждый получает свою уже готовую пайку и проходит теперь в барак. Там все рассаживаются по своим местам и послушно ждут раздачи утренней баланды. Вдоль рядов, раздавая завтрак, проворно бегают «малолетки» с дымящимися мисками. Они потом получат за свою работу лишний черпак.
Воровство царило фантастическое. Как-то я, сидя на нарах в ожидании завтрака, повернул голову, чтобы ответить соседу на вопрос, и этого было достаточно – моя пайка бесследно исчезла. Только что полученная, лежавшая на коленях пайка. После того я, получив хлеб, полностью съедал его тут же, ничего не оставлял на обед.
Позавтракав, мы с доктором шли к воротам и, глядя через проволочное ограждение, нетерпеливо дожидались Николая. Завхоз стационара, высокий молодой казах, он каждое утро приходил за нами и выводил из зоны на работу.
Первым делом надлежало доставить из столовой обед для больных. Тройкой впрягались в особую тележку и везли ее, сопровождаемые тем же Николаем. За коренника был самый сильный – рослый усач в длиннополой кавалерийской шинели и в кубанке с красным донцем, типичный буденновец, – пристяжными мы: справа писатель, слева врач-психиатр. Так и везли вместо лошадей. В кухне нагружали тележку горячими дымящимися бачками, снова впрягались и шаг за шагом, далеко не борзой тройкой, везли обратно в стационар, на кухню. За работу полагался лишний черпак борща. Не больничного, а простого – вода и капуста.
Стоя в сенях, у кухонного окошечка, через которое выдавалась пища, и держа горячие глиняные миски, мы все трое – молчаливый, ни с кем не разговаривавший буденновец, врач-психиатр и писатель – с жадностью хлебали «борщ» из сладкой мороженой капусты. Рядом у стены, под брезентом, ворохом, один на другом, были навалены на земляном полу умершие за ночь. Из-под рваного брезента высовывались руки со скрюченными пальцами, грязные пятки желтых босых ног. К запястьям мертвых были привязаны веревочкой деревянные бирки, на них химическим карандашом написаны фамилии покойников и номера личных дел.
Несколько в сторонке, сидя на деревянной параше, мучился какой-нибудь живой скелет в больничной рубахе – доживающий последние дни дистрофик, кандидат в кучу под брезантом.
Подкрепившись мороженой капустой, принимались убирать трупы. К этому времени у задних дверей стационара уже стояла вместительная арба, запряженная парой тощих грязных флегматичных волов. Волами правила бойкая смазливая девчонка в платочке, уголовница. Сбросив гремящий брезент, мы грузили на арбу голые, окоченело раскоряченные, безобразно костлявые трупы. Остекленелые глаза, рты, из которых, казалось, еще рвется крик. Выпяченные клетки ребер и провалы животов, шишки коленных суставов на тонких, как палки, ногах…
Отмучились братки.
Мы брали покорных всему мертвецов за тонкие ледяные руки и ноги и, раскачав неправдоподобно легкие тела, с деревянным стуком забрасывали на подводу, одно на другое. Накрывали сверху грязным рваным брезентом ворох мертвецов.
– Но-о, заразы! Цоб-цобе! – кричала девчонка на арбе, замахнувшись на волов палкой, и матерно ругалась. Волы нехотя делали шаг, другой, колеса со скрипом начинали вращаться, брызгая грязью, и колесница смерти лениво ползла по раскисшей дороге, направляясь к больничным воротам. Трупы вывозили куда-то в степь, сваливали в общую яму, уже вырытую командой могильщиков, и кое-как закидывали землей.
Так хоронили заключенных.
Каждое утро убирали мы шесть-восемь трупов. Все это были мужчины. Женщин не помню.
Царская каторга не знала голода. Голода, возведенного в систему, голода, смертной косой косящего тысячи. Прочтите «Мертвый дом» или «Сахалин». И Достоевский, и Чехов пишут о сытной, хоть и грубой пище, которую получали каторжники. Даже мясом кормили – фунт, или четыреста граммов, в день. А я и мои товарищи десять лет не видели мяса.
…Так хоронили тех, кто не выдержал исправительно-трудовых лагерей.
На фронте мне представлялась широчайшая возможность погибнуть. Смерть не только стояла за спиной, смерть смотрела прямо в глаза. Дважды расстреливали меня на бреющем полете фашистские истребители. Одинокий путник, я лежал в снегу на прифронтовой дороге, а немецкий летчик, кружась совсем низко, делал заход за заходом и настойчиво бил по мне из пулемета. Один из этих случаев упомянут в рассказе «Третьи сутки». Летом, в разгар боя, я попал на мушку немецкого снайпера, когда возвращался с линии огня. Пули взрывали дорожную пыль у меня под ногами. Спасся тем, что сразу же, едва заметил, нырнул в кусты. Не счесть, сколько раз приходилось попадать под бомбежки, под артиллерийский и минометный обстрел.
И все же я не боялся смерти. Я не думал о ней. Фронтовые товарищи считали меня смелым человеком.