Бывало, выйдешь ночью из барака. Мороз дыхание перехватывает. Синяя зимняя тьма, жгучий ветер, сугробы дымятся – буранит. И вот видишь сквозь косые снежные вихри: бредет невдалеке маленькая сгорбленная фигурка, направляясь к столбу с подвешенной рельсой. Петр Иванович, лагерный пономарь, идет звонить. Вскоре протяжные металлические удары, стонущие, невыразимо тоскливые, дают знать всей спящей Бурме, расконвоированной и законвоированной, что пора подниматься, уже шесть утра, и, наскоро похлебав горячего, отправляться на работу. На работу от темна до темна.
Расправившись с тем, что полагалось получить в столовке, спешил я в соседний с нашим барак, к Петру Ивановичу. Барак, где стоял он дневальным, к тому времени уже пустел, из дверей выходили на улицу, переругиваясь, последние закутанные до глаз работяги. Уже принявшись за уборку, Петр Иванович самодельным веничком подметал земляной пол с натасканной налипшей грязью, – маленький, сухонький, с жидкими седыми усиками. Всегда были печальны выцветшие добрые его глаза.
– Я тебе, Данил, в баланду гороха подбавил, все вкусней. Возьми в тумбочке, – с озабоченным видом говорил он.
Я переливал оставленное для меня в свой котелок, возвращался к себе в барак и принимался за еду. Хоть остывшая, но с вареным горохом ячменная похлебка куда была вкусней обычной. Так повторялось каждое утро.
В качестве дневального – положение привилегированное – Петр Иванович имел возможность питаться лучше рядового лагерника, впрочем, и аппетит у него был стариковским. Как и почему начал он меня подкармливать – сейчас не упомню.
Получая из Москвы посылку, я всякий раз в благодарность угощал Петра Ивановича чем мог.
– Мерсите, – вежливо благодарил он, принимая предложенное.
Его окружали общая любовь и уважение. Да и как можно было иначе относиться к человеку, от которого на все окружающее излучалась только доброта? Бывало, кто-нибудь из блатных, придя в хорошее настроение, начнет выламываться, приплясывать, паясничать перед собравшимися вокруг зрителями. Петр Иванович тоже смотрит, сидя, сгорбленный, на своей чистенько заправленной аккуратной коечке.
– Молодой, молодой, – бормочет со слабой доброй улыбкой.
Иногда, зайдя днем, я заставал его глубоко задумавшимся – сидит у себя на койке понурый, скорбные глаза уставлены в пол.
– Не за это мы боролись! – говорил он со вздохом, завершая тяжелый ход невеселых своих мыслей, и скорбно покачивал маленькой седой головой.
– Нет, нет, совсем не за это.
Я глядел на сложенные на коленях, обтянутые сухой сморщенной кожей, костлявые рабочие руки его и думал, что было время, когда они обменивались рукопожатием с Лениным.
Дожил ли до реабилитации милый старичок Ивановский – не знаю. Боюсь, нет.
Пришлось повстречаться мне и с другой знакомой москвичкой из литературной среды – Ниной Герасимовой, женой погибшего в тридцать седьмом году поэта Герасимова30
, члена «Кузницы». Строго говоря, знакомы до того мы не были, но друг друга знали, живя в одном и том же доме Герцена на Тверском бульваре, населенном писателями. В годы ежовского разгула из одного только этого дома было взято около десяти человек писателей. Нередко я видел проходившую по двору красивую спокойную женщину в котиковом манто, черный блестящий ворс гармонировал с черными и блестящими, гладко причесанными ее волосами. Женщины такого склада в старину звались вальяжными.Нина Герасимова заканчивала уже свой срок и потому работала теперь на хорошем месте: была собачьей стряпухой. Варила пищу для сторожевых собак, стерегущих но ночам зону.
Случайно увидев меня и узнав, Нина однажды тайком принесла мне украденный у своих собак кусок вареного мяса, граммов четыреста, а в другой раз – большую миску круто сваренной каши, поверх которой была положена рыбина. Собак кормили не так, как нас. Мы могли только мечтать о мясе и рыбе.
Не знаю, писала ли раньше Нина Герасимова стихи, но тут пришлось убедиться в ее настоящем поэтическом даровании. На одном из здешних клубных вечеров она выступила со своими стихами, прочла поэму «Люцерна» и другие написанные в лагере стихи. Хорошие были стихи.
Вскоре она уехала из Бурмы, закончив свой стандартный восьмилетний срок. Лет двадцать спустя судьба привела нас вновь встретиться, уже в Москве, в Центральном доме литераторов, на каком-то из вечеров. Она была со своей знакомой, Н.П. Кончаловской31
, женой Михалкова. С трудом узнал я Нину – так постарела, так подурнела…