Что было для других яснее ясного, мне давалось с большим трудом. Я везде носил с собою меч, которым рубил очевидное на брикеты. Принято считать, что общество всегда остается естественным, но как раз с ним был полный разлад. Все кого я знал шли за выгодой по пути наименьшего сопротивления, куда бы ни привели кнут и дудка пастуха. Они оставались в полном здравии, когда поэты сходили с ума. Я не мог им этого простить. Каждый выход на улицу был прорывом через вражеский лагерь. Они не знали меня, но я знал их, в чем слишком ясно отдавал себе отчет. Чуть-чуть меньше удачи — и твой Алекс превратился бы в параноика, ведь чаще всего бунтуют не оттого, что яснее прочих понимают корень дисгармонии, а оттого, что не понимают его абсолютно. Легко быть ангелом, бунтарем против неизбежности. Я купился на эту забаву. Незыблемое общество оказалось неким аморфным образованием, состоящим в основном из представителей среднего класса с их ненавистью к переменам, из вечно забитых в подвал маргиналов и разного рода деятелей, посредственных абсолютно во всем, кроме амбиций. Они постоянно требуют от нас широты взглядов и никогда ее не прощают. Это открытие сильно впечатлило меня.
Позже случился февраль. Я бросил все и уехал на побережье.
Чистое отчаяние не разбавлено личной обидой и потому открывает многое. Оно сродни первозданному духу, но это передышка; отчаяние не движет вперед. Но если потеряться в светлой печали, то можно вспомнить многое — то, что задолго предшествовало твоему рождению, и рождению всего, что так сейчас привычно.
Это не сон; ты можешь увидеть опять, как на разреженной поверхности планеты медленно летают бесплотные туманы, души, странные эфирные тела, в которых нет еще ни разума, ни смысла; такая же и Земля, и все вместе можно было бы назвать ожиданием, если бы эти облака чего-нибудь ожидали. В таком первородном отчаянии хочется отречься от всего, чем нагрузила тебя жизнь, и боль, и опыт, и снова стать бессмысленным, бесплотным, без всякого груза и взгляда вперед. Но я недолго витал в прошлом; суть не умирает, а бегство — большое несчастье. Я не смог продолжать эту сладкую муку и вернулся в сегодняшний день. В скопище звуков, которыми я пытаюсь тебя достичь, входит и следующее…
Быть может, все, что я хочу тебе сказать, умещается в одном символе, но, может быть, я приберег его напоследок. Я не знаю… Приходится мириться с тем, что имеется в наличии: слова, слова. Их ты должна вернуть мне, вернуть в первую очередь. Скорлупа ничего не значит для ангелов. Это тяжесть для проклятых вроде меня. Я тот самый литературный Христос, которого додумались снять с креста с еще бьющимся сердцем. Гедонист Иуда застелил скатерть и развернул пир — тут же, на Голгофе. Кровавый бифштекс после распятия вкусен необычайно.
Но не тут-то было. Избиение началось, едва с горы я спустился в этот кровавый Иерусалим. Там, шатаясь по улицам и все еще не в силах прийти в себя от радости быть, без гроша и чего бы то ни было принимая зловещую тупость процветающих скотов, я вспомнил простое евангелие, сверхновый завет: «Жизнь — это радость. Страдание — это смерть. Если кто-то страдает, уведи его прочь, ибо он просит об этом, ибо он — носитель смертельной заразы. Ничего не бойся.
Ни о ком не думай: каждому воздастся». Если бы Евангелия посвящали кому-нибудь конкретно, я посвятил бы его тебе.
Время и деньги кончились быстро. Столь же незамедлительно меня выбросили из комнат, и сил не было сопротивляться. Пыль, камни, одиночество.
Единый монолит придавил мозг. Не помню, как не сошел с ума. Обезоруженный, все лето и осень бродил по тротуарам, ночуя где попало, и никто не помог.
Впрочем, я не просил. Во-первых, своим видом я излучал потерянность, во-вторых, просить было бесполезно. Не подумай, будто я не сделал этого из гордости — мне было плевать на все, что жужжало прошлым, мухами над уголком вывернутых недр, где не было тебя, ведь не стало скрытых уголков. Память заменила сны, усилие, чтобы замолкнуть, подменило светлое время суток. Они разбили мои подпорки, они освободили меня. Куда же полететь в охватившей невесомости — решал только я, хотя со временем выяснилось, что они также имели право голоса, подписывая себе приговор.
Белое небо. Белое. Иногда казалось, идя по улице: сейчас взлечу и взорвусь в небе, как надувной шар. Но так было когда я представлял собой некую ранимую сущность, что-то отдельное и прозрачное. Теперь я просто слился с пейзажем, которого, впрочем, нет в обозримом пространстве. Ни одного внутреннего желания — все навязано обстоятельствами, раздраконено и поставлено перед фактом. Ничего отдельного. Очень горько было осознать, что люди не стали другими после того, как я их приобрел, и здесь единственное утешение в том, что меня они потеряли.