связь, похоже, не разделявшей. Недаром «Фёдор Константинович тревожно
думал о том, что несчастье Чернышевских является как бы издевательской ва-риацией на тему его собственного, пронзённого надеждой горя», – но Набоков
не был бы Набоковым, если бы и в этом случае не продолжил поиск тайного
смысла, контрапунктом связавшего два очень разных «опыта горя». И он, не
прерывая фразы, сходу сообщает читателю, что в конце концов этот смысл
нашёлся: «…и лишь гораздо позднее он понял всё изящество короллария и
всю безупречную композиционную стройность, с которой включалось в его
жизнь это побочное звучание».6 «
помощь читателю, протягивается: запрос «скорбной ласковости» и подтверждения общности «опыта горя» со стороны Чернышевской остались фактически невостребованными. Елизавету Павловну интересовало совсем другое: как
Чернышевская «относится к стихам Фёдора и почему никто не пишет о них».2
3 Набоков В. Дар. С. 246-247.
4 Набоков В. Круг… С. 388.
5 Набоков В. Дар. С. 247.
6 Там же. С. 249.
1 Долинин А. Комментарий… С. 158.
2 Набоков В. Дар. С. 247.
364
Её, при всём неизбывном «опыте горя», интересует будущее – у Чернышевских «опыт горя» будущее отнял. Обе семьи потеряли родину – среди прочего, при участии вождей, спекулировавших и на бредовых фантазиях знаменитого
однофамильца Чернышевских; однако «опыт горя» у них получился разный: исчезнувший в одичавшей России глава семейства Годуновых-Чердынцевых
оставил после себя бесценные научные труды и вдову с сыном, унаследовав-шим от отца, в своей, литературной ипостаси, творческий дар, и несмотря на
все перенесённые потери, сохранивший способность к самореализации.
Семье Чернышевских пришлось пожинать плоды разрушительных социальных и ментальных тенденций, восходящих к «новым людям» 1860-х, по
«учебнику жизни» «Что делать?» освоивших извращённую систему ценностей.
Впоследствии, в провоцирующих условиях эмиграции, это привело к гибели
сбитого с толку Яши, и к безумию – его отца, в больнице изобретающего защитные средства от призраков самоубийц. Трагический тупик Чернышевских
и неистребимая творческая жизнеспособность Годуновых-Чердынцевых, – такова, во всяком случае, возможная трактовка короллария.
Тогда же, за три дня до отъезда матери, возвращаясь с ней с литературного вечера, «Фёдор Константинович с тяжёлым отвращением думал о стихах, по
сей день им написанных, о словах-щелях, об утечке поэзии, и в то же время с
какой-то радостной, гордой энергией, со страстным нетерпением уже искал
создания чего-то нового, ещё неизвестного, настоящего, полностью отвечающего дару, который он как бремя чувствовал в себе».3 Это новое уже давало о
себе знать, оно уже шло ему навстречу: накануне отъезда Елизаветы Павловны, вечером, когда она штопала его бедные вещи, Фёдор читал «Анджело» и
«Путешествие в Арзрум» и находил в некоторых страницах «особенное
наслаждение», ранее, в юности, ему недоступное: «”Граница имела для меня
что-то таинственное; с детских лет путешествия были моей любимой мечтой”, как вдруг его что-то сильно и сладко кольнуло».1 И, как нельзя кстати, «в ту же
минуту», мать, всегда безошибочно чувствовавшая сына, сказала: «Что я сейчас
вспомнила!», – и тотчас последовали счастливые воспоминания об отце и бабочках («Что это было!»), такие в высшей степени уместные, так соотносящиеся
с «кольнувшим» Фёдора. Поэтому, проводив мать, он уже был мучим мыслью, что не сказал ей чего-то самого главного. В смутном состоянии вернувшись домой, к чтению: «Жатва струилась, ожидая серпа», – он опять ощутил этот «божественный укол!»,2 подсознательный предвестник этого самого «главного».
Так посвящает нас повествователь в самые тайны зарождения нового творческо-3 Там же. С. 251.
1 Там же. С. 251-252.
2 Там же. С. 253.
365
го импульса, и только теперь мы начинаем понимать, к какому «сложному, счастливому, набожному труду, занимавшему его вот уже около года», сбегал в
начале этой главы, десятью страницами раньше, необязательный учитель от
безнадёжных учеников.
«Так он вслушивался в чистейший звук пушкинского камертона – и уже
знал, чего именно этот звук от него требует», – о чём Фёдор и написал матери
«про то, что замыслил, что замыслить ему помог прозрачный ритм “Арзрума”, и
она отвечала так, будто уже знала об этом».3 Герой писателя Сирина «питался
Пушкиным, вдыхал Пушкина, – у пушкинского читателя увеличиваются лёгкие в