Пушкина, во втором четверостишии представляющие собой ещё и определённую стилизацию, то С. Сендерович, напротив, решительно настаивает на том, что это выраженная «мистификация, пастиш, включающий строки, напомина-ющие пушкинские и слепленные в тоне и настроении и даже ритме, противопо-ложном стихотворению Пушкина “Дар напрасный, дар случайный, жизнь, зачем
ты мне дана?” 1828 года (бойкий ямб пастиша в противоположность меланхоли-ческому хорею Пушкина). Мистификация и по смыслу, и по интонационному
строю скорее напоминает отповедь, которую дал Пушкину митрополит Филарет, усмотревший в его стихотворении плод неверия и безнравственной жизни.
Филарет ответил поэту стихами: “Не напрасно, не случайно, Жизнь от Бога мне
дана…”».3
Так или иначе, но здесь воспроизводится попытка, по смыслу аналогич-ная той, о которой выше уже говорилось в связи со сценой во «Втором приложении к “Дару”», где Фёдору подростком якобы случилось услышать мнение
отца о стихотворении «Дар напрасный, дар случайный…», – с той разницей, что на сей раз ни Фёдора, ни его отца автор предпочёл к этой явной передерж-ке в оценке взглядов Пушкина на жизнь как на дар
него ответственность за эту операцию и переложив. Что, вдобавок, дало и дополнительный простор для манёвра: Сухощоков не только приводит стихотворение, записанное якобы рукой Пушкина и опровергающее по смыслу общеиз-вестное «Дар напрасный…», – он ещё и рассказывает о мистификации, в своё
время, шутки ради, устроенной его братом деду Фёдора, Кириллу Ильичу, который совсем молодым уехав в Америку, вернулся в Петербург только в 1858
году, и его решили разыграть, сказав, что Пушкин жив. Увидев в театре, в соседней ложе, пожилого человека, чем-то похожего на Пушкина, брат Сухощокова новоприбывшему путешественнику за Пушкина его и выдал, впрочем, не
слишком его этой новостью заинтересовав. Однако для молодого литератора-дилетанта, каким был тогда будущий мемуарист, эта «шалость» обернулась
чуть ли не наваждением: «…я не в силах был оторваться от соседней ложи...
Что если это и впрямь Пушкин, грезилось мне, Пушкин в шестьдесят лет, Пушкин, пощажённый пулей рокового хлыща, Пушкин, вступивший в рос-2 Там же. С. 256.
3 См.: Долинин А. Комментарий… С. 169; Сендерович С.Я. Пушкин в «Даре» Набокова… С. 499-500.
368
кошную осень своего гения… Седой Пушкин порывисто встал и, всё ещё улыбаясь, со светлым блеском в молодых глазах, быстро вышел из ложи».1
Таким образом, спрятавшись за маской молодого, чувствительного Сухощокова, Набоков позволил своему воображению отринуть смерть Пушкина
как роковую, судьбой однозначно предначертанную: а может быть, не была
она неминуемой, и рулетка случая, обернувшись удачей, могла бы его спасти?
Эта навязчивая идея не была для писателя Сирина новой – он делился ею со
слушателями ещё в докладе о Пушкине, прочитанном в Берлине 6 июня 1931
года: «И снова возвращается мысль к погибельной его судьбе, к быстротечно-сти его жизни, и хочется предаться пустой грёзе, – что было бы, если бы… Что
было бы, если бы и эта дуэль … окончилась благополучно? Можем ли мы
представить себе Пушкина седым … старого Пушкина, дряхлого Пушкина.
Что ждёт его на склоне лет, – мрачные тени бесталанных Писаревых и Чернышевских, или, быть может, прекрасная дружба с Толстым, с Тургеневым?
Но есть что-то соблазнительное и кощунственное в таком гадании…».2
Симптоматично, что сразу после слов Сухощокова «седой Пушкин …
быстро вышел из ложи» – следует абзац, начинающийся фразой: «Сухощоков
напрасно рисует моего деда пустоголовым удальцом».3 Это Фёдор, – вместо с
нетерпением ожидаемого от него читателем комментария по поводу только
что им прочитанной удивительной фантазии мемуариста, – вместо этого он
сходу ринулся опровергать Сухощокова, обвиняя его в порче репутации деда, и срочно озаботился обеспечить ему алиби, дабы не подумали, что Кирилл
Ильич каким-то образом дискредитирован, оказавшись лёгкой добычей розыг-рыша легкомысленной петербургской молодёжи. Обрисовав, в абзаце на целую страницу, дальнейшую, во всех отношениях достойную жизнь и карьеру
деда, повествователь, таким образом, защитил честь семьи и представил жизнеописание своего предка достойным мостом в переходе к началу изложения
биографии отца. Так Набоков нашёл способ, с одной стороны, донести до читателя накипевшее в нём о Пушкине, а с другой – дистанцироваться от упрёков в
чрезмерном пристрастии к «пустым грёзам» и мистификациям на грани буффона-ды, переадресовав их вымышленному персонажу (и даже деда героя, приобщён-ного к этой истории, на всякий случай оградив от какой бы то ни было за неё ответственности).
«Набоков, – пишет Бойд, – хотел (и это было одним из самых заветных
его желаний) отдать дань любви своему необыкновенному отцу, не вторгаясь