схожий с говорком нынешнего литературного типа простака-мещанина»,1 повествователь очень близко подходит к необходимому обобщающему выводу: этот слог, видимо, был присущ определённой, в своё время сложившейся социальной среде, к которой принадлежал и Чернышевский, и следы его обнаруживаются даже у современного рассказчика «простака-мещанина». Однако, верный стоящему за ним подлинному сочинителю, писателю Сирину, обобщений не любившему, – он так и остаётся при своём мнении, упорно видя в косноязычии Чернышевского его исключительно персональный изъян. То же относится и к описанию метода, посредством которого вырабатывалось отношение Чернышевского «к понятию прекрасного». Логика Набокова такова: в по-4 Там же. С. 378: здесь, как и во многих последующих случаях, автор прикрывается
мнением вымышленного «лучшего биографа» Чернышевского – «Страннолюбского» (См.: Долинин А. Комментарий… С. 300).
5 Там же. С. 378; см. также: Долинин А. Комментарий… С. 307.
6 Набоков В. Дар. С. 379.
1 Там же.
413
исках идеала женской красоты двадцатилетний Чернышевский, будучи близоруким, испытывал дефицит в «добыче живых особей, необходимых для срав-нения» с Надеждой Егоровной, и потому обратился к «препаратам женской
красоты, т.е. к женским портретам».2 Отсюда делается вывод, что «понятие
искусства с самого начала стало для него … чем-то прикладным и подсоб-ным», чему виной, в свою очередь, объявляется загодя заготовленный Чернышевским для такого своего восприятия «близорукий материализм», опытным
путём доказывающий превосходство красоты Надежды Егоровны, «т.е. жизни, над красотой всех других “женских головок,” т.е. искусства (искусства!)».3
Восклицательный знак, как явствует из последующего изложения, обозначает
тот возмутительный факт, что вчерашний провинциал-семинарист, а нынешний
уже студент-петербуржец не успел освоить безупречный вкус рассказчика/автора, равно имевших аристократическое воспитание и получивших всестороннее образование, в том числе и по части живописи, и уж точно не прельстившихся бы счесть
за высокое искусство выставленные в витринах Юнкера и Дациаро «поэтические
картинки»4 (гравюры и литографии в витринах художественных лавок на Невском
проспекте)5 и, тем более, «сличать черты» на картинках и «в жизни», находя притом
«жизнь милее (а значит, лучше) живописи».6 Эта «сорная идея» происходит, к тому
же, из ложного понимания Чернышевским понятия «чистого искусства», – что само
по себе справедливо, – несправедливо лишь требовать от Чернышевского понимания того, что не было заложено в его воспитании и образовании.
Более того: нисколько не удивительно, что новые жизненные обстоятельства подсказывали ему как нечто актуальное скорее «честное описание современного быта, гражданскую горечь, задушевные стишки»,1 нежели неотложное
постижение шедевров истинного искусства. Последнее могло бы случиться разве что с гениальным self-made’ом, (каковым Чернышевский не был), к тому же
имеющим выраженное к искусству призвание, – но это не значит, что он был
вовсе и во всех отношениях абсолютно бездарен.
Магистерская диссертация Чернышевского «Эстетические отношения искусства к действительности», была написана, если верить источнику, в самом
деле, «прямо набело», однако не «в три ночи», как значится в тексте, а за три с
половиной недели, и была защищена 10 мая 1855 года, с последующим утвер-ждением всеми инстанциями, кроме министра народного просвещения, который
надолго задержал утверждение диплома, полученного Чернышевским лишь 11
2 Там же. С. 380.
3 Там же.
4 Там же. С. 380-381.
5 Долинин А. Комментарий… С. 309.
6 Набоков В. Дар. С. 381.
1 Там же.
414
февраля 1959 года, когда (со ссылкой на Стеклова, – сообщает Долинин) «он
потерял всякий интерес к учёной карьере».2
Всё потешает биографа-аристократа в дневнике его незадачливого героя из
разночинцев: «…что сердце как-то чудно билось от первой страницы Мишле, от
взглядов Гизо, от теории и языка социалистов, от мысли о Надежде Егоровне, и
всё это вместе»,3 – хотя что же удивительного в том, что крайне чувствительный
от природы юноша, недавний семинарист, впервые знакомясь с трудами известного немецкого философа-гегельянца Карла Людвига Мишле или знаменитого
французского историка и политического деятеля Франсуа Пьера Гийома Гизо и, тем более, спекулятивно-утопическими «теорией и языком социалистов», мог испытывать нечто вроде культурного шока. Понятно также, что естественное для
этого возраста состояние влюблённости уравновешенности тоже не добавляло.4
Автор, однако, беспощаден: и если штудирующий сложные для него тексты молодой человек надумает вдруг навестить своего друга (о жене которого
он тайно воздыхает), то сочинитель отправит его срочно «лететь» туда в
ненастный октябрьский вечер, и непременно по маршруту, специально для
этого проложенному, – мимо воняющих «кислой вонью шорных и каретных