– Я влюблен в Джун. Я
Грудь разрывает от полных боли вздохов, а челюсть болит от удара Эндрю.
Саманта мягко кладет руку мне на плечо – маленький жест утешения.
И пока я сижу там с зажмуренными глазами, бессильно опустив руки на пол, голос Эндрю нарушает тишину:
– Извини, что ударил тебя.
Я открываю глаза, его осунувшаяся фигура едва видна сквозь мое затуманенное зрение. Но я вижу раскаяние в его глазах. Я вижу его чувство вины.
Эндрю отступает назад и тяжело вздыхает.
– Но я все еще не могу смотреть на тебя, – заканчивает он, проводя обеими руками по волосам. – Я не знаю, когда я вообще смогу на тебя смотреть.
Эндрю разворачивается и уходит, исчезая на лестнице; звуки его шагов сливаются с громовыми ударами моего сердца.
Мои глаза снова закрываются.
Человек, который вырастил меня как собственного сына, который дал мне кров и любовь, безусловную поддержку, видит во мне монстра.
Предателя.
Саманта сжимает мне руку, вероятно, пытаясь унять мою дрожь.
Я отстраняюсь от нее.
– Не надо. Ты не должна притворяться, что все еще любишь меня, только потому, что в бумажке написано, что должна.
Просто ненавидь меня.
Ненавидь меня, как он.
– Это абсурд, и ты это знаешь, – мягко, но твердо говорит Саманта. Она придвигается ближе и, обнимая меня за плечо, притягивает к себе. – Это было шокирующе, правда. Такое ощущение, что я проглотила иголку и почти не спала несколько дней. Я не уверена, смогу ли вообще принять все это.
Я опускаю голову ей на грудь и медленно выдыхаю.
– Но я понимаю это, – говорит она.
Она сжимает мне руку, и я мысленно возвращаюсь в те далекие дни детства, когда я только попал к Бейли, когда мне было шесть лет и все, что мне было нужно, – это материнская любовь. Меня поймали в детской Джун, когда я пытался успокоить ее игрушкой.
Саманта подвела меня к креслу-качалке и сказала, что я совершил добрый поступок.
«
От этих воспоминаний у меня на глаза наворачиваются слезы, потому что я не знаю, заслуживал ли это обещание.
Она любила меня, как собственного сына, хотя я никогда не мог назвать ее «мамой». Я отказался брать их фамилию, потому что это сделало бы меня «их», а я принадлежал Кэролайн Эллиотт.
Но все равно, даже сейчас, она утешает меня, как будто я ей родной, несмотря на то что предал ее самым ужасным образом.
Прижимая ладонь к моей щеке, она с нежностью притягивает меня к себе, словно защищая.
– Девятнадцать лет назад я пила лимонад на террасе моего дома с твоей мамой… с Кэролайн, – смотря мне в лицо, говорит она, когда я замираю. – Она застала тебя, когда ты тем утром кормил через забор соседскую собаку кусочками своего панкейка; ты гладил ее по носу и хихикал. Она, конечно, отчитала тебя, сказав, что это опасно и что собака могла укусить тебя за руку. – В ее словах слышится ностальгия. – Но тебе было все равно. Ты сказал, что собачке нужна любовь… и если тебя укусят, то ничего страшного. По крайней мере, ты подарил ей любовь.
Я смутно помню этот момент.
Это было всего за несколько дней до того, как мой мир рухнул.
Она вздыхает, все еще прижимая меня к себе:
– Ты всегда ставил любовь на первое место, Брант, независимо от последствий. Невзирая на то что тебя могут укусить. – Затем ее тон меняется, в нем появляется оттенок печали. – Три дня спустя Кэролайн снова зашла к нам, у нее была истерика. Весь ее живот был в синяках, оттого что Люк пинал ее в порыве гнева. Она умоляла меня не вызывать полицию, боясь того, что он может сделать… но она наконец решилась. Она собиралась уйти от него.
По спине пробегает холодок.
Слова моей матери эхом раздаются во мне – слова, которые я тогда не понимал.
Слова, которые сейчас открывают двойной смысл.
И меня просто убивает то, что она так и не обрела это новое начало, на которое наконец отважилась. Она так и не смогла уйти.