Розенбаум смотрел на меня как-то странно. Как будто я удивительная диковинка или музейный экспонат. Со смесью восхищения, удивления и жалости. Нет, не то слово. Сожаления? Сочувствия?
— Интересно, насколько сознательно вы считываете эмоции? — поинтересовался он, как будто прочитав мои мысли.
— В девяти случаях из десяти — сознательно.
— Откуда такой навык?
— Он развивается у всех, кто вынужден в течение лет шестнадцати анализировать настроение человека, который может ни с того ни с сего взорваться.
— А что за идея про «разрешать кому-то существовать»? Как это связано со снисхождением?
— Это и есть снисхождение. Я такой хороший, что разрешаю тебе, уродцу, существовать.
— А кто так делал? И почему уродцу? В чем ваше уродство?
— Да сколько можно? — устало вздохнул я. — Мне кажется, что вы решили взять меня измором. Это уже неинтересно и неоригинально.
Мне становилось все проще обходиться без двух букв. Мне начало казаться, что это ограничение делает мою речь взвешенной и продуманной.
— Ладно, про отца вы не хотите, не вижу смысла заставлять. Тогда скажите — что произошло в туалете?
— У… Скользко там, навернулся. — Я сам не понял, почему решил не подставлять Семецкого.
Ответил первое, что пришло в голову, и только потом вспомнил о других вариантах. Вот интересно, оказывается, что дилемма вовсе и не дилемма. Как будто решение было принято давно, а все размышления — это скорее попытка его принять. Смириться с поступком, который собираешься сделать, потому что не можешь поступить иначе.
— Навернулся, — хмыкнул Розенбаум, находя замену слова «поскользнулся» забавной. — Да так ловко, что порвали уздечку?
— Такое случается. — Я пожал плечами.
— И даже губу не разбили?
— Я… тверже, чем кажусь.
— Прекрасная замена! — восхитился он. — Даже лучше оригинала. И что вам дает эта твердость?
Я растерялся, сама формулировка вопроса сбила меня с толку.
— В каком смысле?
— Ну, для чего вам эта твердость? Как вы ее используете? Какие выгоды приносит?
— Со мной ничего нельзя сделать, — пожал я плечами. — Невозможно сломать.
Розенбаум задумался, по его лицу я понял, что он подбирает правильные слова.
— И когда вы это поняли?
— Не знаю.
Принтер перестал жужжать. Доктор еще несколько секунд смотрел на меня, но атмосфера явно поменялась. Он двумя руками достал стопку листов из лотка и протянул мне. Я взял их и встал с дивана.
— С… мерси.
— Телефон не забудьте, — указал он на смартфон и почему-то уставился на меня.
Я уставился в ответ. Розенбаума это не смутило, он сидел и смотрел. Я аккуратно положил рукопись на диван, забрал телефон со стола и вновь взял бумагу.
— Что-то не так? — не выдержал я.
— Нет.
— До свидания? — У меня получился скорее вопрос, чем утверждение.
— До завтра, — кивнул он.
Я сунул бумагу под мышку и вышел из ординаторской. Кажется, у доктора едет кукуха. Есть ощущение, что он разговаривает сам с собой, а не со мной. Вот интересно, а у них есть какие-нибудь медкомиссии, которые проверяют, не сошел ли доктор с ума?
Я вернулся в палату, но там никого не оказалось, кроме горизонтального, которого кормила сестра. Видимо, ужин начался. Чтобы не смотреть на эту печальную, а если уж совсем честно, жалкую картину, я положил стопку бумаги на тумбочку и вышел из палаты.
Первое, что я сделал, войдя в столовую, — нашел взглядом Тощего. Он сидел за правым дальним столом, то есть максимально близко к выдаче. Совпадение? Не думаю. Семецкий тоже посмотрел на меня. Ждал, наверное.
Я не стал играть в гляделки. Взял поднос и, чувствуя на себе взгляд Тощего, получил положенные мне макароны с рыбой, салат из капусты, стакан чаю и печеньки «Юбилейные». Почему в СССР так любили это слово? Что им только не называли. Не страна, а сплошной юбилей.
Наверное, если в городе Юбилейном в каком-нибудь ДК «Юбилейный» на какой-нибудь юбилей партии съесть «Юбилейное» печенье, то можно вызвать к жизни Ленина.
Я сел за стол к своим и тут же поймал себя на этом слове. Эти психи мне уже свои, а психи из другой палаты — чужие. Страшная штука — границы. Одна стена между палатами — и всё.
— Выпишут, на днях точно, — продолжая какой-то разговор, сказал Сыч. — Доктор сказал.
— А почему сразу не выписал? — двигаясь чуть в сторону, чтобы освободить мне ровно половину стола, спросил Сержант.
— Сказал, надо посмотреть на динамику.
— Выписывают? — спросил я у Сыча и попробовал салат.
— Да. С божьей помощью.
Я посмотрел на Мопса. Он, как ни странно, молча смотрел в тарелку. Что это он? Я попробовал салат из капусты и тут же пожалел об этом. Салат соленый. Уздечку как будто огнем обожгло. Я набрал полный рот чая, чтобы вымыть соль.
— О чем вы беседовали со священником, если не секрет? — Я не стал шутить про наложение рук.
— Ну… Он мне объяснил, в чем суть моей проблемы.
Сейчас Сыч выглядел сильно моложе, чем с утра. С него как будто лет десять списали. А заодно причесали и побрили. Я думал, у церковных борода в дресс-код входит. Или ему можно бриться, потому что он еще только учится?