Обратим внимание на тот факт, что и министерство (Фурцева), и Исполком Моссовета (Покаржевский) делали всё, чтобы не стать главноответственными за очередной любимовский «эксперимент». Однако и торжественно провалить «эксперимент» Юрия Петровича руководители культуры Советского Союза и его столицы не осмелились. Несмотря на всю их осторожность, премьера спектакля состоялась 18 октября 1972 года. Помимо прочего в нем еще и прозвучала «Песня американского солдата» Булата Шалвовича Окуджавы.
Весьма показательно, что когда Любимов и Дупак обратились к Фурцевой с просьбой разрешить театру приступить к работе над постановкой спектакля «Мастер и Маргарита», Екатерина Алексеевна не сочла возможным ни согласиться, взяв на себя ответственность за сомнительное произведение Михаила Булгакова, ни прямо отказать ходатаям, дабы «не ссориться с интеллигенцией». Фурцева вызвала своего заместителя Воронкова и поручила Константину Васильевичу запросить мнение Бориса Покаржевского под тем благовидным предлогом, что право утверждения репертуара столичных театров принадлежит ему. Соответствующее послание заместитель министра культуры СССР подписал и направил адресату 31 марта 1972 года. В нем, что особенно пикантно, Воронков попросил Бориса Васильевича обсудить предложение Театра драмы и комедии и сообщить свое решение непосредственно «тт. Любимову и Дупаку»[885]
. Когда бы не Борис Покаржевский, не было бы чудо-спектакля, в котором блистали Александр Трофимов (Мастер) и Вениамин Смехов (Воланд).В 1972 году Театр на Таганке и его главный режиссер попросили Министерство культуры СССР вторично посмотреть постановку «Живого». На спектакль явилась большая группа деятелей искусств и работников министерства во главе с Фурцевой. Вердикт не поменялся[886]
. Любимов с Можаевым, по свидетельству Воронкова, «заверили» приехавших на спектакль, что они «учтут критику и продолжат работу над постановкой». Работу над постановкой театр действительно продолжил, однако никаких серьезных изменений в пьесу Любимов и Можаев не вносили, а просто приглашали на «просмотры» театральную общественность, формируя таким образом общественное мнение. Подробно об этом мы не пишем, поскольку очередное обсуждение очередного, слегка «подработанного» варианта постановки с участием работников Минкульта СССР состоялось в мае 1975 года — уже после кончины Фурцевой[887].Некое «потепление» в отношении Театра на Таганке произошло в последний год «правления» «Екатерины III». Не то чтобы театр выпустили на гастроли, однако по крайней мере его задействовали во «внешних сношениях» — для начала со странами соцлагеря. Константин Воронков 26 апреля 1974 года запросил Бориса Покаржевского о его предложениях относительно участия московских театров и концертных организаций в октябрьских Днях культуры ГДР. Требовался текущий репертуар по пьесам современных драматургов ГДР и произведениям немецких классиков. Конкретно назывались «Трехгрошовая опера» Бертольта Брехта и «Коварство и любовь» Иоганна Кристофа Фридриха Шиллера в Театре имени К. С. Станиславского и «Добрый человек из Сезуана» и «Жизнь Галилея» Брехта в Театре драмы и комедии на Таганке[888]
. Если бы к тому времени оставались какие-либо сомнения в лояльности театра, его спектакли, даже несмотря на тематический запрос, едва ли «рекомендовали» бы.Актер театра Вениамин Смехов отметил в своих воспоминаниях, что ни одну постановку театра не разрешали без унижения коллектива. «Доброго человека из Сезуана» поругивали за формализм и осквернение заветов Константина Сергеевича Станиславского и Евгения Багратионовича Вахтангова, «Десять дней, которые потрясли мир» — за дурновкусие, передергивание исторических фактов, отсутствие в концепции спектакля «руководящей и направляющей» роли большевистской партии. «Павших и живых» запрещали, перекраивали и в конце концов сократили. После многочисленных переделок благодаря «общественному мнению» и трем-четырем работникам Международного отдела ЦК КПСС поэтический реквием погибшим интеллигентам вышел — правда, с изъятием стихотворений Ольги Берггольц, эпизода «Дело о побеге Э. Казакевича», сцены «Теркин на том свете», замены одних стихов на другие под давлением «сверху»[889]
.Про Ольгу Берггольц следует сказать несколько слов отдельно. Поэтессу посадили на самом излете Большого террора, в тридцать восьмом, по «делу Авербаха», а затем и по делу «Литературной группы». На допросах она категорически отказалась «признаться» в планировании покушений на партийных лидеров — ее били, пока не убили ее ребенка (он родился мертвым), а через год, поскольку началась апелляционная кампания, выпустили. Вскоре после освобождения Ольга Федоровна вспоминала: «Вынули душу, копались в ней вонючими пальцами, плевали в нее, гадили, потом сунули обратно и говорят: „Живи!“». Затем была блокада Ленинграда, вошедшие в анналы стихотворения и поэмы, а также фраза о том, что «Никто не забыт и ничто не забыто», высеченная на граните Пискаревского кладбища.