«Друг мой Князь Григорий Александрович! – писала она. – Сего утра приехал сперва курьер, отправленный 26 числа от Вас с известием, что флот, по вытерпении бури, собирается в Севастополь, а несколько часов спустя я получила письмы Ваши от 24 числа сентября. Ни те, ни другие, конечно, нерадостные, но, олибо столько же была вредна и неприятелю. Неужели, что ветер дул лишь на нас? Как ни ты, ни я сему не причиною, то о сем уже более и говорить не стану, а надеюсь от добрых твоих распоряжений, что стараться будут исправить корабли и ободрить людей, буде они унылы, чего однако я не примечаю.
Я сожалею всекрайне, что ты в таком крайнем состоянии, как ты пишешь, что хочешь сдать команду. Сие мне всего более печально.
В письмах твоих от 24-го ты упоминаешь о том, чтоб вывести войски из полуострова. Естьли сие исполнишь, то родится вопрос: что же будет и куда девать флот Севастопольский? У Глубокой, чаю, что пристань и прежде признана за неудобную. Я надеюсь, что сие от тебя писано было в первом движении, когда ты мыслил, что весь флот пропал; и что мысль таковую не исполнишь без необходимой крайности. Я думаю, что всего бы лутче было, естьли б можно было зделать предприятие на Очаков, либо на Бендер, чтоб оборону, тобою самим признанную за вредную, оборотить в наступление. Начать же войну эвакуацией такой провинции, которая доднесь не в опасности, кажется спешить не для чего. Равномерно – сдать команду, сложить достоинства, чины и неведомо чего, надеюсь, что удержишься, ибо не вижу к тому ни резона, ни нужды, а приписываю сие чрезмерной твоей чувствительности и горячему усердию, которые имели не такой успех, как ожидали. Но в таких случаях всегда прошу ободриться и подумать, что бодрый дух и неудачу поправить может. Все сие пишу к тебе, как к лутчему другу, воспитаннику моему и ученику, который иногда и более еще имеет расположения, нежели я сама. Но на сей случай я бодрее тебя, понеже ты болен, а я здорова.
По известиям из Цареграда в последних числах августа еще кораблей в море Черном не было.