Весь этот внезапно остывший угол можно было бы весьма удобно сравнить поэту с разоренным гнездом «домовитой» ласточки: все разбито и истерзано бурею, убиты птенчики с матерью, и развеяна кругом их теплая постелька из пуха, перышек, хлопок… Впрочем, Семен Иванович смотрел скорее как старый самолюбец и вор-воробей [Достоевский 1972а: 262].
Хотя Прохарчин больше походит на «старого вора-воробья», чем на пострадавшую ласточку, использование обеих метафор оставляет читателю простор для множества возможных трактовок образа скупца.
Достоевский заканчивает рассказ не суждениями персонажей о Прохарчине, не истинной оценкой его, а словами самого ожившего скупца. Как видно из второго эпиграфа к этой главе, Прохарчин спрашивает других персонажей и читателей, не может ли быть так, что он все же жив: «А ну как этак, того, то есть оно, пожалуй, и не может так быть, а ну как этак, того, и не умер – слышь ты, встану, так что-то будет, а?» [Достоевский 1972а: 263]. Создав образ скупца, который отказывается умирать и быть подвергнутым осуждению на основании традиционных представлений об этом литературном типе, Достоевский поднимает вопрос о том, что такое типизация вообще и что она означает для личности и для литературного персонажа. В «Господине Прохарчине» скупец – это физическое, материальное существо и абстрактная ценность, живучий человек и призрачное воплощение клише.
Скупец с его античной родословной в системе типов классицизма превратился в анахронизм в литературе романтизма и раннего реализма. Но, несмотря на это, данный образ упорно сохранял жизнеспособность в русской литературе 1830-40-х годов. Кроме «Скупого рыцаря», «Мертвых душ» и «Господина Прохарчина», произведения Н. А. Некрасова, А. Н. Майкова и целого ряда менее значительных авторов демонстрируют большой интерес к теме скупости в ту эпоху[136]
. Несомненно, распространение монетарной экономики в традиционно аграрной Российской империи и еще более поразительный подъем капиталистического предпринимательства за границей отчасти объясняет, почему скупец с его бессмертной алчностью внезапно оказался очень современным героем. Однако, как мы увидели в этой главе, нестабильность стоимости российских денежных знаков в этот период литературных реформ еще более важна для понимания экспериментов Пушкина, Гоголя и Достоевского с образом скупца. В их произведениях страсть скупца к различным типам сомнительных абстракций вызывает вопрос о значимости типа как такового. Таким образом, воскрешение скупца противоречит типичной модели истории русской литературы, предполагающей последовательную смену неоклассицизма романтизмом, а затем реализмом. Ведь как раз по мере того, как Пушкин, Гоголь и Достоевский глубже проникают в сложную психологию характеров и ее воплощение в материальном мире (и все более следуют духу реализма), они все полнее задействуют предшествующие неоклассицистские модели, чтобы поставить под вопрос и тип, и типизацию, как самые заветные реалистические приемы.Способность скупца одновременно и утверждать, и подвергнуть сомнению литературные, экономические и эмоциональные ценности своего времени отлично подходит для того, чтобы завершить монографию об амбиции и ее проявлениях в русской литературе эпохи Николая I. В некоторых отношениях скупой стоит особняком в этом исследовании: в отличие от честолюбцев, стремящихся возвыситься в социуме, скупец удивительно антисоциален. Его цель – изъять деньги из обращения, забрать из рук других людей и сохранить для себя, воспрепятствовать обмену, парализовать их движение.