— У Курбе всегда толстое дерево сбоку, — авторитетно замчалъ дремавшій Сандерсъ.
И мы шли дальше, пробгая однимъ взглядомъ десятки картинъ, лниво волоча усталыя ноги и судорожнымъ движеніемъ выпрямляя изрдка натруженныя спины и затылки.
Когда уже все было осмотрно, несносный проныра Крысаковъ неожиданно говорилъ:
— А вотъ тутъ есть еще одинъ закоулочекъ — мы въ немъ не были.
— Ну, какой тамъ закоулочекъ… Стоитъ-ли? Я увренъ, тамъ ничего путнаго нтъ.
— Нтъ, Сандерсъ — такъ нельзя. Нужно все осматривать…
— Милые мои! Отпустите вы меня…
— Что вы! Тамъ цлыхъ два Фрагонара.
— Два?.. Эхъ! Ну, идемъ!!
Всюду намъ сопутствовала компанія англичанокъ. Англичанки вс, какъ на подборъ, были старыя — ни одной молоденькой, ни одной красивой.
За все время мы видли нсколько сотъ англичанокъ — вс он были старыя, отвратительныя. Я увренъ, что въ Англіи есть много и молодыхъ, но они на континентъ не показываются. Ихъ, вроятно, держатъ гд нибудь взаперти, выдерживаютъ въ какомъ-то погреб, дожидаясь пока он постарютъ. А когда он готовы — ихъ выпускаютъ на континентъ большими партіями. здятъ он всюду по Куковскому маршруту, сопровождаемыя длинными, изсохшими отъ времени англичанами; забавно видть, какъ Куковскій проводникъ набиваетъ чудовищно-громадный автомобиль этимъ старымъ мясомъ, хватая леди и джентльменовъ за шиворотъ и пропихивая ихъ ногой въ затруднительныхъ мстахъ. Ничего, довольны.
И бродятъ они, несчастные, подобно намъ, застывая съ видомъ загипнотизированныхъ кроликовъ передъ какой нибудь «головой старика» или «туманнымъ вечеромъ въ Нидерландахъ».
Это позоръ и несчастье — изучать сокровища искусства такимъ образомъ. Что у меня осталось въ памяти? Нсколько Рубенсовъ, два-три Рембрандта, полдюжины Беклиновъ, и кое-что испанское: поразительные Зулоага, Англада и Саролла-Бастида. А сколько я видлъ? Зеленые, желтые пейзажи, розовыя тла, разныя двушки съ кошкой, двушки безъ кошекъ и кошки безъ двушекъ; цвты, сырая рыба рядомъ съ персиками и вчный Святой Себастьянъ, котораго не изображалъ только тотъ, кто вмсто живописи занимался другими длами. Потомъ было много какихъ-то уродливыхъ облупленныхъ картинъ съ дтской перспективой и кривыми тлами.
Корректный Мифасовъ считалъ необходимымъ восхищаться и этими облупленными обрывками старины; а хроническій протестантъ Сандерсъ въ такихъ случахъ ввязывался въ ожесточенный споръ.
— Замчательно! Ахъ, какъ это замчательно! Крысаковъ? Посмотрите, какой это чудесный тонъ! И какъ проштудировано!
— Да, дйствительно… тонъ, — деликатно подтверждалъ Крысаковъ.
— Послушайте, — начиналъ Сандерсъ, какъ быкъ, потупивъ голову и озираясь. — Неужели, эта ерунда вамъ нравится?
— Милый мой, это не ерунда!
— Это не ерунда? Вы посмотрите, какъ нарисовано! Теперь гимназистъ пятнадцати лтъ нарисуетъ лучше.
— Вы забываете историческія перспективы.
— Тогда причемъ здсь «тонъ», «проштудировано»? Изумляйтесь исторически — и этого будетъ довольно.
— Вы варваръ!
— А вы снобъ!
— Ахъ, такъ? Надюсь, наши отношенія…
— Ну, похала! — кривился Крысаковъ. — «Не осенній мелкій дождичекъ»…
И Крысаковъ и Мифасовъ, какъ авгуры, упорно охраняли своихъ боговъ, а мы, честные, откровенные люди безъ традицій — не церемонились. Впрочемъ, однажды, изловивъ Крысакова въ темномъ уголку, я путемъ вопросовъ довелъ его до сознанія, что Ботичелли не такъ ужъ хорошъ, чтобы захлебываться передъ нимъ. На сцену, правда, выступила историческая перспектива, но я налегъ — и Крысаковъ сдался. Это меня тронуло, и я, помню, очень расхвалилъ какую-то незначительную картинку, которая ему понравилась.
Онъ очень любилъ живопись, но подъ конецъ нашего путешествія, если по прізд въ новый городъ въ немъ не оказывалось музея, — Крысаковъ оживлялся, шутилъ и, вообще, начиналъ чувствовать себя превосходно.
Къ концу-же нашего путешествія мы съ Крысаковымъ оказались обладателями очень драгоцнныхъ предметовъ: я — палки, онъ — фотографическаго аппарата. Эти дв вещи мы вывезли изъ Россіи, и на мст он стоили: палка — рубль, аппаратъ — двнадцать рублей.
Мы съ ними нигд не разставались и, поэтому, при вход во всякій музей или галлерею, у насъ ихъ при вход отбирали, а потомъ взыскивали за храненіе.
Въ Рим я ршилъ бросить эту дрянную рублевую палку, но она уже стоила около пятидесяти лиръ, — было жаль. Въ Неапол цна ея возрасла до семидесяти лиръ, начиная отъ Генуи — до ста, а посл Парижа — потеря ее совершенно-бы меня раззорила. Эта палка и сейчасъ находится у меня. Любопытные долго ее осматриваюгь и очень удивляются, что такая неказистая на видъ вещь обошлась мн около двухсотъ франковъ. А Крысаковскій аппаратъ, къ концу путешествія раззорилъ своего хозяина, потому что, какъ врная собака, таскался за нимъ въ самыя неподходящія мста.
Римъ въ отношеніи поборовъ — самый корыстолюбивый городъ. Тамъ за все берутъ лиру: пойдете-ли вы въ Колизей, захотите-ли взглянуть на картинную галлерею, на памятникъ или даже на собственные часы.