Чем ты занят, скажи, гения друг моего?
Спутник моей счастливой поры, ты много ли сделал,
Чтобы хоть частью одной с вами я жил и теперь?
Чье сотворенье творцу только на гибель пошло?
Делай, что в силах твоих, почитатель новых поэтов,
Имени моему в Риме исчезнуть не дай.
К ссылке приговорен поэт, не книги поэта —
Ведь бывало не раз: отец в далеком изгнанье,
А между тем сыновьям в Риме позволено жить.
Стихотворенья мои без матери, словно Паллада,
Были на свет рождены, племя-потомство мое.
Им удели, что теперь нет и отца у сирот.
Трех из моих детей со мною постигла зараза,
Но безбоязненно в дом можешь принять остальных.
Есть среди них и пятнадцать книг о смене обличья,
Если бы сам не погиб я до времени, верную славу
Я бы стяжал и для них, тщательно слог отточив.
Так они и живут без отделки в устах у народа —
Если в народных устах что-либо живо мое.
Только б они до тебя с края земли добрели.
Если строки мои прочесть найдется охотник,
Пусть он заране учтет, где я писал и когда:
В ссылке, в дикой стране. Кто об этом знает и помнит,
И подивится еще, как я мог в подобных лишеньях
Хоть такие стихи скорбной рукой выводить.
Да, надломили мой дар страданья, а дар мой и прежде
Сильным не бил ключом, скудную струйку точил.
В долгом застое сох, чахнул и вовсе погиб.
Вдосталь книг не найду, какие манят и питают, —
Здесь, вместо книг, поет звон тетивы и меча.
Нет по всей стране никого, кому бы я с толком
В уединенье ль уйти — нельзя: против гетов ворота
Тут на запоре всегда, город стена сторожит.
Слово порой ищу, или имя, название места —
Нет вокруг никого, кто бы верней подсказал.
Просто слова не идут: ну, разучился, и все:
Уши оглушены и фракийской молвью, и скифской,
Чудится, скоро стихи стану по-гетски писать.
Даже боюсь, поверь, что вкравшиеся меж латинских
Что ж, в оправданье прими судьбы превратной условья
И, какова ни на есть, книгу мою оправдай.
Книга четвертая
Элегия I
Если погрешности есть — да и будут — в моих сочиненьях,
Вспомнив, когда я писал, их мне, читатель, прости.
В ссылке я был и не славы искал, а лишь роздыха чаял,
Я лишь отвлечься хотел от злоключений моих.
Песней простецкой своей тяжкий смягчая урок;
Лодочник тоже, когда, согбенный, против теченья,
Лодку свою волоча, в илистом вязнет песке.
Так, равномерно к груди приближая упругие весла,
Так и усталый пастух, опершись на изогнутый посох,
Или на камень присев, тешит свирелью овец.
Так же — нитку сучит, а сама напевает служанка,
Тем помогая себе скрасить томительный труд.
Лирой Гемонии он горе свое умерял.
Пеньем двигал Орфей и леса, и бездушные скалы,
В скорби великой, жену дважды навек потеряв.
Муза — опора и мне, неизменно со мной пребывавший,
Муза ни тайных коварств, ни вражьих мечей не боится,
Моря, ветров, дикарей не устрашится она.
Знает, за что я погиб, какую свершил я оплошность:
В этом провинность моя, но злодеянья тут нет.
Что и ее обвинял вместе со мною судья.
Если бы только, от них предвидя свои злоключенья,
Я прикасаться не смел к тайнам сестер Пиэрид!
Как же мне быть? На себе я могущество чувствую Музы,
Некогда лотоса плод, незнакомый устам дулихийцев,[585]
Сам вредоносный для них, дивным их вкусом пленял.
Муки любви сознает влюбленный, но к мукам привязан.
Ту, от кого пострадал, сам же преследует он.
Будучи ранен стрелой, к ней я любовью влеком.
Может быть, люди сочтут одержимостью это пристрастье,
Но одержимость в себе пользы частицу таит,
Не позволяет она лишь в горести взором вперяться,
Ведь и вакханка своей не чувствует раны смертельной,
С воплем, не помня себя, кряжем Эдонии мчась.
Так, лишь грудь опалит мне зелень священного тирса,
Сразу становится дух выше печали людской.
Бедствий не чувствует он, гнев забывает богов.
Словно из чаши отпил я дремотной влаги летейской,
И в притуплённой душе бедствий смягчается боль.
Чту я недаром богинь, мою облегчающих муку,
На море и на земле меня удостоивших чести
Всюду сопутствовать мне, на корабле и пешком.
О благосклонности их и впредь я молю, — остальной же
Сонм бессмертных богов с Цезарем был заодно: