Небольшое примечание, пущего педантизма ради. Первым из напечатанных образцов публицистики Джеймса Джойса стала длинная, на восемь тысяч слов, рецензия на спектакль по пьесе Ибсена «Когда мы, мертвые, пробуждаемся». За нее автор получил гонорар от «Фортнайтли ревью» в сумме двенадцати гиней; Джойсу тогда было восемнадцать лет. Он объявил Ибсена крупнейшим психологом и мыслителем современности, а конкретно – более крупным, нежели Руссо, Эмерсон, Карлейль, Гарди, Тургенев и Джордж Мередит. Неудивительно, что драматург был доволен такой оценкой и отправил юному дублинцу благодарственное письмо в дружеском тоне. Без малого сорок лет спустя Джойс вновь отдал дань уважения писателю, на сей раз – в своем романе «Поминки по Финнегану», где содержится более шестидесяти каламбуров, обыгрывающих имя драматурга и названия его пьес, например: «Для пэров и джентов, цензряшных и причинодралов, франтоузников мирских строчек и дряхлых едкобаев». Выражение «цензряшных и причинодралов» («quaysirs and galleyliers») содержит каламбур на «Kejser og Galilaeer» – исходное норвежское наименование «Кесаря и Галилеянина». Ибсен, проживи он на тридцать с лишним лет дольше, возможно, одобрил бы эту назойливую игривость.
А теперь вернемся к Суинберну и его стихотворению «Гимн Прозерпине», о котором я впервые услышал в незапамятные времена из уст Э. Ф. В 1878 году Суинберн написал второе стихотворение о Юлиане, «Последний оракул», повествующее о неоднократно описанном эпизоде из самого начала правления Отступника. В 362 году, дабы узнать от пифии свои шансы на успех в персидском походе, Юлиан отправил своего друга Орибасия в Дельфы. По возвращении Орибасий принес не какое-нибудь иносказательное пророчество, над которым могли бы поразмыслить гадатели, а самое что ни на есть скверное: оракул на самом деле закрыт и никого не принимает. Слова, принесенные Орибасием от пифии, звучат так:
Орибасий послушно передает эти слова Юлиану, и…
Как и «Гимн Прозерпине», «Последний оракул» оплакивает сумерки старых языческих богов и непрошеное пришествие новой религии – «Царство чужого Бога», в котором «огнь, а не свет, ад вместо неба, псалмы – не пэаны». Однако поэт, признавая поражение, нанесенное язычеству христианством, вместе с тем взывает поверх голов обеих религий к Аполлону, источнику всех песен и всего солнца, властвующему над всем сущим:
Вот молитвенный рефрен этого стиха:
Таким образом, два стихотворения Суинберна маркируют границы правления Отступника: в начале его царствования умолк Дельфийский оракул, а в конце раздался предсмертный крик императора. В действительности ни одного из этих «событий» не происходило. Как Юлиан не произносил своей знаменитой предсмертной речи, которая была выдумана лишь в последующие годы, так и Орибасий никогда не совершал паломничества в Дельфы. Создается впечатление, будто оно «вспомнилось» посланнику только в глубокой старости, долгое время спустя после кончины Юлиана.
Кстати, в 362 году пифия, по словам одного современного биографа, «была все еще активна, хотя страдала артритом», и служила своему туманному делу еще лет двадцать после того.
В эпоху Юлиана западные провинции управлялись из Милана, а восточные – из Константинополя. Его любимый город не шел ни в какое сравнение со столицами – Лютеция (ныне Париж) занимала всего лишь островок на Сене, да еще несколько кварталов на левом берегу: там были жилые дома, какой-то дворец, амфитеатр, термы, акведук и Марсово поле, где муштровали римских солдат. Вдобавок там нерешительно выращивали виноградные лозы и фиговые деревья. Но больше всего подкупали Юлиана строгие и простые нравы местных жителей. В них не было притворства: театр в Лютеции был то ли неизвестен, то ли презираем. Будущий император «с негодованием противопоставлял изнеженности сирийцев храбрость и честную простоту галлов». И вообще единственное, что бросало тень на местные обычаи, – это «страсть к спиртным напиткам».
Гиббон позволил себе телепортировать императора Юлиана в Париж восемнадцатого столетия: